Страница 4 из 17
А теперь все намного сложнее, чем раньше. Прежде всего становится очевидным, что пузырь ведет себя обманчиво: он вовсе не круглый, а рыбоподобный, веретенообразный; к тому же его прозрачность довольно некачественна и едва превосходит прозрачность подушки; наконец, и самое главное, он даже и не собирался розоветь сверху. От всего, что казалось вроде бы бесспорным, осталось шелушение, которое очень быстро стало более заметным, и дыхание, которое стало более глубоким. Но самое неприятное — общая температура, которая быстро поднялась и довольно скоро достигнет критического порога, о чем явно предостерегают участившиеся отслоения.
Положение очень неудобное. Ты зря обратил внимание на детали, которые даже не соответствуют реальности; очевидно, это всего лишь ловушки и отныне ты просто-напросто пленник внутри подушки, где так жарко и так черно, что ты с некоторой обеспокоенностью задумываешься, как оттуда выбраться. К счастью, в подобной ситуации ты оказываешься не впервые; ты знаешь, что достаточно найти на горизонте любую неровность поверхности или проблеск в темноте, какое-нибудь озерцо или прохладную ложбинку, куда ты смог бы соскользнуть, чуть ли не влиться, ведь ты и на самом деле чувствуешь в себе удивительную предрасположенность к перетеканию. Но твои поиски тщетны; перед тобой нет ничего, ни горизонта, ни проблеска, ни озера, ничего, кроме черной, густой и душной подушки. Это тебя не удивляет, ты этого даже ожидал. Ты ищешь позади себя и, разумеется, сразу же замечаешь, что это было не настоящее заключение, что все это время сон, настоящий сон был не впереди, а позади, настолько узнаваемый по длинным серым пляжам, ледяному горизонту, черному небу, разрываемому белыми или серыми проблесками. Ты замечаешь его с первого взгляда, ты узнаешь его мгновенно, но поймать его уже не можешь: как всегда, слишком поздно. Приходится откладывать на следующий раз. Ведь тебе следовало знать или хотя бы предполагать: никогда нельзя оборачиваться, во всяком случае, так резко, иначе все ломается, сбивается в кучу; подушка падает и увлекает твою щеку, руку, палец; одна нога сваливается с другой; серое окно-отдушина обретает свое место недалеко от тебя; мансардный застенок вновь выстраивается и замыкается, ты опять сидишь на своей кушетке.
Позднее ты уезжаешь из Парижа; ты едешь не наугад, а в деревню под Оксер к своим родителям. Выйдя на пенсию, они обосновались в этом хиреющем поселке. Ты провел там несколько лет, когда был еще ребенком, ты приезжал туда несколько раз на каникулы, будучи студентом. Деревня лежит у подножия холма, на котором возвышаются руины некогда укрепленного замка. Неподалеку отсюда находится пещера, в которой когда-то якобы жил один блаженный и которую сегодня можно посетить. На центральной площади, перед церковью, растет дерево, которому, по словам местных жителей, уже несколько столетий.
Ты проводишь там несколько месяцев. За обедом и ужином вы слушаете по радио новости и викторины. По вечерам ты играешь в белот с отцом, который всегда выигрывает. Ты ложишься спать рано, раньше родителей, не позже девяти. Иногда ты читаешь всю ночь. В своей комнате на чердаке, в глубине бельевого шкафа, ты находишь книги, которые читал в пятнадцатилетнем возрасте, — Александр Дюма, Жюль Верн, Джек Лондон, — и груду детективных романов, которые привозил с собой, приезжая на каникулы. Ты перечитываешь их тщательно, не пропуская ни строчки, как будто ты их напрочь забыл, как будто ты их по-настоящему никогда не читал.
Ты почти не разговариваешь с родителями. Как правило, ты видишься с ними за обедом и ужином. По утрам ты долго валяешься в постели. Ты слышишь, как они ходят по дому, поднимаются и спускаются по лестнице, кашляют, выдвигают ящики. Твой отец пилит дрова. Около ворот дает гудок бакалейная автолавка. Лает собака, поют птицы, звонит церковный колокол. Лежа на высокой кровати, натянув перьевое одеяло до подбородка, ты рассматриваешь потолочные балки. В углу, образованном брусом и крышей, плетет свою паутину крохотный паучок со светло-серым, почти белым брюшком.
Ты садишься за стол, покрытый кухонной клеенкой. Мать наливает тебе в чашку кофе с молоком, подвигает к тебе хлеб, джем, масло. Ты молча ешь. Она рассказывает тебе о своей пояснице, о твоем отце, о соседях, о деревне. Мадам Тевено отдала свою ферму в пожизненную ренту. Собака семьи Моро сдохла. Начались работы по строительству автодороги.
Ты спускаешься в деревню за покупками для матери, за табаком для отца и сигаретами для себя. Фермеры отсюда уехали, а некогда это был большой поселок. Раньше здесь проходила железная дорога, был свой рынок, своя нотариальная контора. Теперь остались только два фермерских хозяйства. В деревне живут пенсионеры; количество постоянных жителей удваивается или даже утраивается за счет горожан, приезжающих на выходные и на один летний месяц.
Ты идешь вдоль отреставрированных домов: ставни, покрашенные в яблочно-зеленый цвет, фанерованные панели с коваными железными лилиями, антикварные фонари, декоративные сады, обойденные божественным присутствием гроты и беседки в стиле рококо, райский уголок для дачников. Адвокаты, бакалейщики, служащие подстригают кусты, разгребают гравий, поливают цветочные клумбы, кормят красных рыбок. На площади скапливаются молодежные мопеды и мотороллеры. Кафе с табачным киоском внутри переполнено.
Каждый день после обеда ты выходишь на прогулку. Сначала ты идешь по дороге, затем, после заброшенного карьера, углубляешься в лес. Ты подбираешь ветку и обламываешь на ней сучки. Ты идешь вдоль полей созревшей пшеницы, сильными, неловкими ударами своей тростины сбиваешь макушки сорняков. Ты не знаешь названия деревьев, цветов, растений, облаков. Ты присаживаешься на вершине холма, откуда открывается вид на всю деревню: несколько в стороне родительский дом с трехцветной крышей, церковь, почти на уровне твоих глаз замок, виадук, по которому раньше проходила железная дорога, прачечная, почта. Совсем внизу, по белой дороге, словно огромный галион, выходящий из порта, удаляется огромный грузовик. Посреди своего поля одинокий крестьянин идет за плугом, который тянет лошадь в яблоках.
Птицы кричат, щебечут, хрипло призывают, выдают трели. Большие деревья шевелятся. Природа — перед тобой, она тебя зовет и любит. Ты жуешь и тут же выплевываешь травинки: пейзаж тебя не очень вдохновляет, спокойствие полей тебя не трогает, сельская тишина тебя не раздражает и не умиротворяет. Лишь иногда тебя завораживает насекомое, камень, упавший лист, дерево; иногда ты часами рассматриваешь, описываешь, разбиваешь на части дерево: корни, ствол, крона, листья, каждый лист, каждая прожилка, еще одна ветка, и бесконечная игра различных форм, которые испрашивает и подсказывает твой жадный взгляд: лицо, город, лабиринт или дорога, гербы и кавалькады. По мере того, как твое восприятие обостряется, становится более терпеливым и более гибким, дерево распадается и воссоздается в тысяче оттенков зеленого цвета, в тысяче одинаковых и все же различных листочков. Тебе кажется, ты мог бы провести всю жизнь перед каким-нибудь деревом, так его и не исчерпав и не постигнув, потому что тебе нечего постигать и остается лишь смотреть: ведь все, что ты можешь сказать об этом дереве, это то, что оно — дерево; все, что это дерево может тебе сказать, это то, что оно — дерево, а еще — корень, ствол, ветви, листья. Ты не можешь ожидать от него другой правды. Дерево не способно предложить тебе какую-то мораль, передать тебе какое-то послание. Его сила, его величие, его жизнь — если ты еще по-прежнему надеешься вытянуть какой-то смысл и какую-то силу из этих старых метафор — всегда лишь образы, заработанные очки, такие же бесполезные, как и спокойствие полей, предательская тишина омута, безрассудство узких тропинок, которые забираются не очень высоко, но зато сами по себе, улыбчивость склонов с вызревающими на солнце виноградными гроздями.