Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 52



Из-за того что никто из сыновей не захотел продолжить карьеру отца в семейной юридической фирме, матери приходилось защищать позицию каждого из них — одна нога в стане каждого из сыновей, рука на мужнином плече. Так или иначе, они разошлись. Сарат устремился в археологию, Гамини — в медицинский колледж, но прежде всего в мир за пределами семьи. Теперь они узнавали о нем лишь по слухам о его бесчинствах. Если раньше они не всегда замечали присутствие Гамини в доме, теперь на них обрушилась лавина отвратительных историй о его поведении. Казалось, он хочет, чтобы они отказались от него, и в итоге из чувства стыда они отказались.

На самом деле он любил свой семейный мир. Хотя однажды в разговоре с ним жена Сарата возразила: «Что за семья станет звать ребенка Мышонком?» Она представила себе, каким он был в детстве, — обделенный вниманием взрослых, с большими ушами, в большом кресле.

Однако он был не против. Думал, что так бывает со всеми детьми. Он и его брат были довольны одиночеством, отсутствием необходимости говорить друг с другом.

— Это меня и бесит, возразила жена Сарата. — Это меня бесит в вас обоих.

Беседуя с ней, Гамини по-прежнему представлял себе детство благодатной порой, тогда как она видела в нем ребенка, который еле выжил и никогда не был уверен в любви окружающих.

— Меня баловали, — возражал он.

— Ты чувствуешь себя уверенно лишь тогда, когда ты один и действуешь на свой страх и риск. Тебя не баловали, тебя не замечали.

— Я не собираюсь всю оставшуюся жизнь упрекать мать в том, что она мало меня целовала.

— Но мог бы.

Ему нравилось его детство, думал он. Нравилось бродить по темным комнатам днем, прослеживать путь муравьев на балконе, доставать из шкафов одежду, наряжаться и петь перед зеркалом. И великолепие кресла осталось вместе с ним. Ему хотелось пойти и купить себе точно такое же, немедленно — прерогатива и прихоть взрослых. В тяжелые минуты он вспоминал не о матери или отце, а об этом кресле.

— Я остаюсь при своем мнении, — тихо произнесла жена Сарата.

Сарат, по мнению родителей, был одарен счастливым характером. Они втроем смеялись и спорили за обедом, пока Гамини наблюдал за их манерами и поведением. Когда ему исполнилось одиннадцать, он стал гордиться тем, что хорошо умеет передразнивать кого угодно, даже собак с их уморительными гримасами.

И все же он оставался незаметным, даже для самого себя, и редко заглядывал в зеркало, если не считать переодеваний. Его дядя ставил любительские спектакли, и однажды, оставшись дома в одиночестве, Гамини нашел театральные костюмы. Он перемерил их все, включил проигрыватель и начал танцевать на диванах, распевая сочиненные им песни, пока его не прервала вернувшаяся тетка:



— Ага! Так вот чем ты занимаешься…

Он был безжалостно унижен и невообразимо смущен. Еще долго он считал себя никчемным человеком и в результате стал еще более замкнутым. Он затаился и почти не осознавал тонких движений своей души. Впоследствии он оживлялся только в компании чужих людей — в угаре последних часов вечеринки или в хаосе палат скорой помощи. Там пребывала благодать. Именно там люди могли забыться, словно в танце. Добиваясь любви или действуя в неотложной ситуации, они были слишком поглощены своим мастерством или желанием, чтобы осознавать свою силу. Он мог находиться в центре событий и все же чувствовать себя незаметным. Тогда-то и началась его известность.

Преграда, в детстве отделявшая его от семьи, осталась. Он не хотел, чтобы она исчезла, не хотел, чтобы вселенные слились. Он не осознавал этого. Осознание пришло позднее, во время страшного кризиса, с необычайной ясностью. Он будет обнимать своего брата, понимая, что еще в детстве чувствовал, что этот добросердечный брат был для него катализатором свободы и тайны, к которым он всегда стремился. Через несколько лет Гамини, стоя рядом с Саратом, выскажет ему все, потрясенный своей невольной местью. Когда мы молоды, думал он, наше главное правило — отражать чужие посягательства. В детстве мы это понимаем. Тебя, словно остров в море, всегда окружают волны осуждения семьи. Поэтому юность прячется под обличьем чего-то нежного, как росток, или грубого, как кора. И мы становимся приветливее и откровеннее с чужими людьми.

В последних классах школы Мышонок настоял на том, чтобы его перевели в Канди, в интернат при Тринити-колледже. Чтобы большую часть года жить вдали от семьи. Ему нравился медленно ползущий тряский поезд, увозивший его вглубь страны. Он всегда любил поезда, никогда не покупал автомобили, никогда не учился их водить. В двадцать лет он наслаждался ветром, бьющим в его пьяное лицо, когда поезд нырял глубоко под землю, в страшные грохочущие туннели. Он обожал вести волнующие, задушевные беседы с чужими людьми. Разумеется, он понимал, что все это болезнь, однако в душе был не против этой отстраненности и анонимности.

Он был нежным, нервным и нуждался в людях. Проработав более трех лет на севере, в периферийных больницах, он стал еще более замкнутым. Его женитьба, случившаяся годом позже, распалась почти мгновенно, и потом он почти всегда был один. Во время операций ему был нужен всего один помощник. Остальные могли смотреть и учиться на расстоянии. Он никогда не объяснял, что он делает или собирается делать. Он никогда не был хорошим учителем, но был хорошим примером.

Он любил всего одну женщину, но женился не на ней. Позже, в полевом госпитале близ Полоннарувы, была другая женщина. В конце концов он почувствовал, что находится в одной лодке с демонами, при этом оставаясь единственным нормальным здравомыслящим человеком. Идеальным участником войны.

В комнаты, где в детстве жили Сарат и Гамини, не проникал свет солнца, шум машин, собачий лай и лязганье металлической калитки. Гамини помнит крутящееся кресло, в котором он вертелся волчком, вовлекая в вихревой беспорядок бумаги и полки, запретную атмосферу конторы своего отца. Гамини представлялось, что все конторы хранят ужасные тайны. В подобных помещениях он, даже повзрослев, казался себе ничтожным и бесправным. В банках и юридических конторах он совершенно терялся, словно школьник в кабинете у директора, отчаявшийся что-то объяснить.

Наше развитие идет окольными путями. Гамини вырос, не зная половины вещей, которые ему, как он считал, полагалось знать. Ему приходилось находить и делать странные пересадки, так как он не знал обычных маршрутов. Почти всю жизнь он оставался мальчиком, вертевшимся в кресле. Не получая доступа ко многим вещам, он тоже сделался вместилищем тайн.

В доме своего детства он прижимал правый глаз к дверной ручке, тихо стучался в дверь и, если не получал ответа, проскальзывал в комнату родителей, в комнату брата, в дядину комнату во время дневного сна. Потом подходил босиком к кровати, смотрел на спящих, смотрел в окно и уходил. Там было не слишком интересно. Или он молча приближался к группе взрослых. У него уже появилась привычка говорить лишь тогда, когда спрашивают.

Когда он жил у тетки в Боралесгамуве, она играла в бридж с подругами на длинной веранде вокруг дома. Он подкрался к ним с горящей свечой в руке, прикрывая пламя. Поставил ее на столик примерно в шаге от них. Никто его не заметил. Он тихо вернулся в дом. Вскоре Гамини, с духовым ружьем в руках, полз по траве из дальнего конца сада к дому. Чтобы стать еще более незаметным, он водрузил на голову маскировочную шляпу из листьев. До него доносились обрывки разговора, женщины назначали масть, вяло переговаривались.

По его расчетам, они находились шагах в двадцати от него. Он зарядил духовое ружье, лег в позу снайпера, упершись для большей устойчивости локтями в землю и раздвинув ноги, и выстрелил. Он промахнулся. Перезарядив ружье, он снова прицелился. На этот раз он попал в столик. Одна из женщин огляделась, подняв голову, но никого не увидела. Он хотел одного — погасить свечу выстрелом, но следующая пулька пролетела слишком низко, всего в нескольких дюймах от красного пола веранды, угодив кому-то в лодыжку. Вскрикнув, миссис Кумарасвами, его тетка, подняла глаза и увидела его, с прижатым к щеке воздушным ружьем, целящегося прямо в них.