Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 48

— Я справлюсь, — сглотнув, сказал парень. «Справлюсь, Федор Савельевич».

Мужчина положил руку ему на плечо, и Федор чуть прижался к нему, — совсем ненадолго, на единое мгновение.

Войдя в избу, он первым делом снял со стола рисунки с чертежами, и подвинул его ближе к окну. Едва бросив взгляд в соседнюю горницу, он захлопнул дверь — не было сил смотреть на ту лавку. Свет был хорошим, и, раскладывая краски с кистями, Федор Савельевич подумал, что до вечера, наверное, уже и закончит.

Он сходил к знакомым богомазам в Спасо-Андрониковский монастырь, на Яузу, и, перешучиваясь с ними, — сердце болело так, что, казалось, сейчас остановится, — собрал все, что ему могло понадобиться. Доска была славная, липовая, в полтора вершка, уже покрытая левкасом и отшлифованная.

Краски были хорошие, на желтках, кисти — тонкие, и Федор Савельевич, посмотрев на свои большие руки, вдруг подумал: «А если не получится? То ведь не чертеж, то лицо человеческое».

Однако его загрубелые, привыкшие к долоту и молотку пальцы оказались неожиданно ловкими. Прорисовывая контур, он вспомнил ее шепот, ее губы, приникшие к его лицу, то, как билось ее сердце, — совсем рядом, и остановился на мгновение.

Вытерев рукавом рубашки лицо, Федор стал аккуратно закрашивать поле — нежно-зеленым, травяным цветом. Положено было писать ее в плате, однако он, зная, что никто, кроме него, сию икону не увидит, делать этого не стал.

Бронзовые, волнистые волосы спускались на плечи, была она в одной белой сорочке и держала на руках дитя — приникнув к нему щекой, как на иконе евангелиста Луки, что стояла в Успенском соборе Кремля.

Дитя, с кудрявыми, русыми волосами, сероглазое, прижималось к ней, обхватив мать за шею. Последними он написал глаза — изумрудные, не опущенные долу, а глядящие прямо и твердо — на него.

Федор убрался и положил икону на стол — Марфа чуть улыбалась краем тонких губ, обняв младенца, защищая его своей рукой.

Он увидел в окне вечернее небо, и, опустившись на лавку, просто смотрел на нее — долго, пока в избе не стало совсем темно, пока он уже ничего не разбирал — из-за слез, переполнивших глаза, слез, которые он так и не позволил себе пролить.

Часть четвертая

Тюменский острог, весна 1585 года

На востоке, над бесконечной, еще заснеженной равниной едва виднелась слабая полоска восхода. Тура была еще покрыта льдом, темный, сумрачный лес подступал прямо к берегу, и только вдалеке, почти за горизонтом слышен был крик какой-то птицы — одинокий, печальный.

— Пусто все же здесь, — один из дозорных поежился, запахнув меховой тулуп. «Там, — он кивнул на запад, — все же деревни. Вона у нас, под Москвой, идешь, — и церковка, а за ней — другая, на холм взберешься, и видишь, — люди тут живут. А здесь что? — парень вздохнул, подышав на руки.

— Вот смотри, — рассудительно ответил второй, — высокий, мощный, — вот, я ж ярославский сам. Тако же и на Волге сначала было — одна река текла, и ничего более. А потом народ пришел, селиться начал, дома ставить, кузницы. Батюшка мой покойный, — парень перекрестился, — хороший мастер был, и меня научил. Тако же и здесь станет, дай время только.

— Что ж ты тогда на большую дорогу-то пошел, а, Григорий Никитич, раз ты мастеровым был? — ехидно спросил первый парень.

— По дурости, — нехотя ответил Григорий. «Семнадцать лет мне было, разума в голове не было. Сейчас конечно, я мужик взрослый, два десятка скоро, да и вон, — он махнул рукой вниз, на крепостцу, — вся кузница наша на мне, куда тут о баловстве-то думать. Жалко только, что Ермак Тимофеевич меня с отрядами не отпускает, — он помрачнел.

— А оружие кто нам ковать будет? — сердито спросил первый юноша. «А подковы для коней?».

— Тебе хорошо, — вздохнул Григорий, — сейчас Волк со своими вернется, ты пойдешь. А я тут сижу, — он вгляделся в белое пространство, что лежало вокруг них, и сказал: «Нет, померещилось».

— Волк-то молодец, как раз Великий Пост закончится, он и повенчается уже, — завистливо сказал первый парень. «Должен был опосля Покрова, но атаман его на север послал, к остякам тамошним. Ты к Василисе-то ездил его?»

Григорий покраснел. «Конечно. Кажную неделю у них бываю, как он и наказывал».



— Смотри-ка, — вгляделся первый дозорный, — и вправду, не привиделось тебе, идет кто-то.

Как бы и не Волк».

Григорий перегнулся вниз и закричал: «Эй, там, просыпайтесь! Пищали к бою приготовьте, на всякий случай».

— Нет, сказал первый парень, вглядываясь в людей, что медленно поднимались по обрывистому склону Туры, — это наши. Только вот, — он нахмурился, и пересчитал их, — не хватает у них кого-то.

В горнице было жарко натоплено. Ермак Тимофеевич, зевая, потирая со сна лицо, развернул карту и спросил: «До коего места вы дошли-то?».

— Вот сюда, — показал кто-то из отряда. «Далее, на север, сказали нам остяки, и не живет никто. По Тоболу дошли до Иртыша, а там уже — до огромной реки, остяки ее Ас называют.

Там и зазимовали».

Ермак усмехнулся, поглаживая бороду. «Вон, оно, значит как. Что Обдорский край есть, — мы давно знаем, он, вместе с Югорией во время оно Новгороду Великому подчинялся, а опосля того — царям московским. Так вот, значит, откуда река-та сия течет, что Обью именуется. Ну что ж, — он погладил карту, — сие вести хорошие, спасибо вам за это? С Волком что? — Ермак чуть помрачнел.

— Как буран был, так он вперед пошел, дорогу разведать, — ответил один из юношей, — и не вернулся. Мы его пять дней на том месте ждали, все вокруг обыскали — не было его.

— Замерз, должно, и снегом занесло. Ну, вечная ему память, — Ермак разлил водки и поставил на стол горшок с икрой. «Ну, отдыхайте тогда пока, недели через две Тура вскрываться начнет, должно быть, теперь уж, пока дороги не просохнут, навряд ли куда-то пойдем далеко, так, охотиться будем, и все».

Над крепостцей разносился мерный звук била. Григорий догнал Ермака Тимофеевича уже у самой церквушки, и тихо спросил: «Атаман, а что про Волка — правда, это?».

— Правда, — тяжело вздохнул Ермак, перекрестившись на маленький, деревянный купол. «Ты вот что, Григорий, — как ты его друг был самолучший, — поезжай-ка в стойбище, к Василисе. А то бедная девка уж, наверное, для приданого и сшила все, а тут такое дело».

— Упокой его Господь, — вздохнул Григорий. «И вправду, бесстрашный человек был Михайло Данилович, и погиб с честью».

Он чуть постоял на пороге церковки, и, пробормотав про себя что-то, сжав кулаки, шагнул внутрь.

Григорий шел вниз по замерзшей Туре, изредка останавливаясь, чтобы поправить лыжи — короткие и широкие, подбитые оленьей шкурой. «А если откажет она? — вдруг подумал парень. «Куда мне с Волком равняться — тот и красавец был, и смелый, и язык хорошо у него был подвешен. А я что?». Он внезапно разозлился и даже в сердцах сплюнул в снег. «Дом у меня хороший, теплый, крепкий, мастер я, каких поискать, чего я ною-то? А что Василису я более жизни люблю — если б Волк вернулся, я бы и слова о сем не сказал, другу дорогу переходить невместно. А ежели я сейчас промолчу, так потом корить себя до конца дней буду».

Он нащупал в кармане мешочки с порохом — для отца Василисы, — и, посмотрев на дымки, что поднимались над лесом, стал выбираться на берег.

— С плохими новостями я пришел, Ньохес, — тихо сказал Григорий, когда они уже выпили. В чуме никого не было, младшие дети спали за оленьим пологом, а Василиса с матерью еще не вернулись с рыбалки.

— Что такое? — темные глаза остяка, и без того узкие, чуть прищурились.

— Волк погиб, — Григорий посмотрел на водку и налил себе еще. «Для храбрости», — подумал он, и продолжил: «В буране пропал, замерз, даже тело не нашли».

— Упокой его Господь, — неуверенно проговорил Ньохес и перекрестился. Григорий только сейчас заметил маленький деревянный крест на его шее. Остяк поймал его взгляд и улыбнулся: «Говорил я Волку покойному — дочка покрестится, а может, и мы за ней. Ну и окрестились, все. Николаем меня теперь зовут».