Страница 26 из 60
Вначале он поведал нам о самих этих староверах, о том, как их сжигали во времена оны. Хотя и сжигавшие, и сжигаемые, как я сумел понять, в равной мере исповедовали неправильный, с точки зрения Фомы, Идеализм, сжигавшим отрок почему-то больше симпатизировал. Затем довольно доходчиво рассказал, как сжигали здесь, в Оптиной Пустыни, самого Аввакума с тремя единоверцами, привязав их к четырем углам деревянного сруба. Далее из его рассказа следовало, что, когда пламя уже лизало плоть первосвященника, тот произнес свои знаменитые слова… Для более внушительного их воспроизнесения Фома даже поднялся на импровизированный амвон – на ступеньки магазина.
— "Месту сему быть пусту", сказал поп, — поведал передовикам-колхозникам с этого амвона Фома.
— "И завоют трубы… какого-то там Суда", — добавил Фома страшным голосом.
— "И кости людские выйдут из земли!" – тем же страшным голосом продолжал этот не верующий ни во что, кроме своего Материализма, Фома.
— "И будут лежать там, овеваемые ветрами!" – войдя в раж и уже сам завывая, как трубы Господни, продолжал пугать Фома передовиков-колхозников.
Те невольно покосились на погост, где, подобно Фоме, завывал ветер и белели, действительно, кости, овеваемые им, как и было предсказано сожженным ересиархом.
Однако на том Фома останавливаться не стал. Он, движимый своим Богом Материализмом, поднялся еще на ступеньку выше и произнес уже не страшным, а мальчишески задорным голосом:
— Но мы, товарищи передовики!.. — сказал Фома.
— Мы как материалисты!.. — продолжал Фома.
— Мы, товарищи, разумеется, — закончил Фома, — этим поповским байкам, конечно же, не верим! — и, не глядя на погост с костями, куда-то по-быстрому ушагал.
После, оказавшись уже, по здешним меркам, в Раю, в моем нынешнем крохотном, три на четыре с половиной метра, с кухонькой и совмещенным санузлом раю на окраине Москвы, не раз вспоминал этого самого Фому, к отроческому возрасту уже закосневшего в нежелании видеть очевидное.
И думаю сам в свои нынешние без малого 100: а поверил ли я тогда, в храме, отцу Беренжеру? Или не поверил этим поповским байкам?
Так, наверно, и буду думать, пока память моя не перекочует в новое Чистилище, за свой 101-й километр, то есть уже, наверно, в небытие…
n
…И все-таки склонен полгать, что в тот миг я – ну, почти, почти – поверил нашему преподобному. Ибо, в отличие от моей богобоязненной тетушки, я знал что он тот, за чьей судьбой сам Его Святейшество папа – наивнимательнейшим образом…
А коли так – то, глядишь, вправду и тамплиеров, и катаров, и альбигойцев этих когда-нибудь оправдают.
И в халате этом, и в поясе, может, ничего такого уж греховного нет.
И в этой женитьбе его на Мари Денарнан – коли уж сам аббат Будэ венчал и ничего эдакого противобожеского не усмотрел.
И в этой "Черной Мадонне" – коли уж Его Святейшество – наивнимательнейшим…
Так что иди знай – может, и правду он говорит, отец Беренжер?
…Только вот пахло от него… Чем это, право, таким теперь от него пахло?..
Отец Беренжер продолжает давать свои объяснения происходящему
— …Вообще, — продолжал отец Беренжер, — я и в самом деле, Диди, рад тебя снова увидеть. Мне всегда казалось, что меня лучше поймешь, чем остальные деревенщины. Ведь ты же стоял, если можно так сказать, у самых истоков – и здесь, в Ренн-лё-Шато, и там, в Париже.
Он не учел только той разницы, что с тех пор уже почти шесть лет прошло, так что теперь я был не тем деревенским мальчуганом, готовым за десять су в день чистить ему сапоги и боявшимся лишний раз открыть рот. Теперь я был почти мужчиной, с тремястами пятьюдесятью франками годовой ренты, то есть, по здешним меркам, человеком вполне солидным и уважаемым, так что теперь боязливо держать рот на замке я не собирался. Поэтому спросил – просто чтобы не быть, как тогда, молчаливым истуканом:
— У истоков чего?
Преподобный слегка улыбнулся:
— Уж не думал, что ты так забывчив, Диди. По-моему, ты не столько спрашиваешь, сколько просто опробываешь свой возмужалый голос (вполне приятный, к слову сказать, басок). Едва ли ты, вправду, забыл про нашу находку здесь, в этом самом храме, и едва ли не помнишь про наши парижские похождения. А это как раз они самые, истоки, и есть – не так ты глуп, чтобы не понимать этого.
Чтобы та давняя привычка не возобладала, то есть чтобы вновь не онеметь в присутствии преподобного, я сходу спросил, как топором рубанул:
— И женились вы тоже благодаря той находке? Или теперь это будет так принято среди кюре?
Отец Беренжер в ответ ничуть не осерчал. Он улыбнулся еще раз:
— Ну, в том, что будет принято, сомневаюсь, хотя некоторые и желали бы. Ты прав, Диди, наша находка сыграла тут решающую роль. Не случайно я получил дозволение не больше не меньше как от Его Святейшества.
— И вот на это? — спросил я, не очень-то учтиво ткнув пальцем на его языческий пояс.
— Ну, с такими пустяками я, разумеется, не обращался к Его Святейшеству, — вполне благодушно ответил отец Беренжер. — Нашлись другие, кто на сей счет обременял его. Не просьбами, разумеется, а жалобами. Твоя тетушка в том числе. А поскольку все подобные жалобы ни к чему не привели, то можно полагать, что и это – с его высокого соизволения… Кстати, вещь сия имеет глубокий смысл, о котором тебе как-нибудь позже расскажу.
Если уж с соизволения Его Святейшества, то мне оставалось только примолкнуть. Не настолько я упрям, чтобы и супротив самого Его Святейшества переть. В конце концов, спросил уже совсем иным тоном:
— Что же там было, в свитках этих, если – сам Его Святейшество?..
Вид у кюре стал более серьезный, отчего нос его как-то еще более скрючился.
— Пожалуй, как-нибудь расскажу тебе и об этом, — чуть подумав, сказал он. — Мне, правда, сие с некоторых пор не рекомендовано, но я давно знаю тебя как человека, не болтающего лишнее… Но разговор это долгий, очень долгий, и очень непростой… Знаешь, давай-ка мы сперва пройдемся с тобой по кладбищу. Да и тебе самому это нужно – ты ведь давно не был в родных местах.
Я пожал плечами. На кладбище – так на кладбище. Хотя бы на могилу отца покойного взглянуть – и то дело, уже несколько лет не навещал… Кроме того, тетушка, помнится, нынче как раз говорила про кладбище – что-то там еще, мол, отец Беренжер сотворил. Теперь уже любопытно было взглянуть, что именно.
Кладбище располагалось неподалеку от храма, минутах в десяти ходьбы. Мы шли молча, и я лишь думал по дороге, хорошо ли это – являться к покоищу усопших с женатым кюре, да еще так выряженным.
Впрочем, — успокаивал я себя, — если сам Его Святейшество…
Воздав должное памяти отца у его могилы, я поднял голову и тут увидел то, чего прежде на нашем кладбище не было – огороженную позолоченной оградой огромную надгробную плиту из мрамора и возвышавшийся возле плиты, мраморный тоже обелиск, весь испещренный буквами. Интересно, что за богач преставился у нас в Ренн-лё-Шато, никогда-то и не видавшей богачей?
Отец Беренжер уже находился там, у этой могилы. Я подошел к нему и прочитал надпись на плите:
Маркиза Мари Де Бланшефор
Вот уж кого точно в последние лет, наверно, пятьсот здесь не бывало, так это никаких маркиз и маркизов! Была, правда, выжившая из ума одинокая старуха Питу, за свои шляпки еще времен, видимо, ее прабабушки прозванная у нас Маркизой, но ту схоронили по-тихому еще лет пять назад, и ни на какие мраморные плиты для нее никто, понятно, не раскошеливался.
Я вопросительно взглянул на преподобного.
— Ты лучше на даты посмотри, — посоветовал он.
Бог ты мой, плита была совсем новенькая, а годы стояли тысяча двести какие-то!
— Маркиза де Бланшефор, — пояснил преподобный, — была супругой магистра тамплиеров. Заметь, рыцарь-монах магистр также был женат. Но это опять же к слову – плиту я вовсе не потому положил. Видишь ли, надо было захоронить кости, — помнишь сколько их было возле храма, из-за здешних ветров вылезших из-под земли? Катары, тамплиеры – все там когда-то были похоронены. А поскольку имен почти никого из них не осталось, кроме имени этой маркизы, — про нее я точно знал, что она была некогда похоронена возле храма Магдалины, лишь на год пережив своего супруга, сложившего голову во время крестового похода, — то в действительности это братское захоронение всех усопших и убиенных бедняг. Маркиза своим именем и своим высоким титулом лишь прикрывает их безымянность.