Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 116

Потом приходит рассвет. Иногда нас будят не гаубицы, а птицы, которые прилетают и щебечут. Тогда снова появляется надежда.

Что выжившие смогут выйти из города, подняться в горы Яхорина и Требевич, устроить там пикник или сходить за грибами.

Что трамвай номер один опять начнет ходить до Илиджа на водопады и луга.

Кажется невероятным, что под утро появляются все эти люди, спрашиваешь себя, где они прятались, в самом ли деле они живые или воскресли из мертвых. Никто не сидит дома, нужно добывать еду, идти за водой, к спекулянтам, просто за хлебом, за гуманитарными консервами. Нужно всех обойти, постучаться в «Каритас», в церковь евангелистов, в еврейскую «Беневоленцию» — эти самые щедрые и всем помогают. Помогают сараевским мусульманам, которые когда-то помогали им, пряча от нацистов. Так проходит первая половина дня. Если останешься взаперти, умрешь.

Каждый раз, уходя, Велида говорит:

— Я пошла. — Молчит, улыбается. — Пошла навстречу своей гранате.

Время от времени кто-нибудь падает. Женщина в очереди за водой. Еще один заяц.

Не надо останавливаться, не надо смотреть… не дать глазам время увидеть, а сердцу — прочувствовать. Вот чему необходимо научиться. Не позволять мертвым проникнуть в сознание, следовать прямо, не отличая тела от мешков с песком, проходить мимо них, еле различимых, отгородить их от реальности, идти своей дорогой, не оглядываясь. Только так можно выжить. Не узнавать их имени, не замечать покрой пальто, цвет волос. Забыть о них. Научиться избегать их, притворяться, будто не видишь, будто их нет.

Потому что если ты остановишься, если дашь им проникнуть в твое сердце… ты неизбежно замедлишь шаг.

Но дети — народ любопытный, они вытягивают шеи, смотрят, а матери дергают их за одежду, тянут за руку. Дети хотят подойти поближе к мертвым, как белки к остаткам пикника.

И все-таки город, где не перестают умирать, скрывает в себе силу, как лесные деревья — живой сок.

Гойко заехал за мной, и я снова обняла Себину. Она стала похожа на черепаху, высохшее треугольное личико, губы как соломинка. Я прижала ее к себе. Мы стояли на пороге чудом уцелевшего дома. Она уткнулась мне в живот.

— Почему ты все еще здесь, Bijeli Biber?

Она не хочет ехать в эшелонах детей, которых отправляют одних, без родителей.

К ней приходят письма от друзей, которые так уехали: им, как ей кажется, хуже. Ее комната не разбита, и в конце концов все не так уж плохо. Гойко приезжает почти каждый день, еды хватает. Только осточертели макароны и рис.

— Да еще эта вонища! — смеется.

Имеется в виду консервированная скумбрия из гуманитарных посылок, ею пропах теперь почти каждый дом, ею отдает отрыжка таких же, как они, счастливчиков.

Говорит, что она уже привыкла к сиренам, к подвалу. Я принесла ей шоколадку, сосет ее, пачкая губы.

Больше не тренируется, спортзал заняли под ночлежку для беженцев. Вначале она еще пыталась бодриться, но теперь голос выдает ее. Сдерживая слезы, строит гримасу, поводит плечами. Встает на руки у стены, идет вверх ногами, волосы болтаются до пола. Перевернутая юбка свисает, как увядший цветок, ноги в пятнах, узелки коленей, маленькие вены, просвечивающие через кожу, трусы в цветочек. Потом опускается в мостик… выгибая спину, как женщина-змея в цирке.

— Расшибешься…

Наконец разводит ноги в идеальный шпагат. Она выступает для меня. Я хлопаю в ладоши. Улыбается под эти одинокие аплодисменты.

Спрашиваю, что это за конверт, прикрепленный к руке двери. Отвечает, что там разные документы: на квартиру, свидетельства о рождении с группой крови и даже водительские права Мирны — наряду с деньгами, украшениями и папиными часами. Висят на случай, если граната попадет в дом.

Кашляет, открывает рот и впрыскивает себе в горло лекарство от астмы. Смеется, говорит, что у спрея отвратительный вкус.

— Клопами отдает.

— Когда у тебя началась астма?





Когда стала оставаться одна, у нее начало перехватывать дыхание от страха, что мама не вернется. Ходит туда-сюда в кроссовках, светящихся в темном коридоре.

— Все еще держатся…

— Конечно, они же самозарядные.

Новости о погибших доходят до нее, но издалека, потому что Мирна ее бережет, не разрешает выходить из дому. Но Себина в курсе, что люди погибают прямо на улице. Предупреждает, чтобы я была осторожна.

— Ты хоть и итальянка, но они-то об этом не знают, подумают, что ты из Сараева, и будут стрелять.

Решила пойти с Диего. Надеваю бронежилет, который он не носит. Идем молча через развалины вместе с другими. Никто не бежит, держат себя с достоинством, только глаза раскрыты шире, чем у людей в городах, где не идет война. Мужчины выглядят хуже, с грязными волосами и в мятой одежде, в которой спали. Но некоторые в пиджаках, при галстуке: профессора, служащие высокого уровня. Куда они идут? Школы и офисы закрыты. Шагают сквозь пыль в своих мокасинах, с черными дипломатами для документов и университетских работ. Ступают осторожно, в замедленном ритме на фоне метафизического пейзажа. В спокойствии этого минного поля есть что-то неестественное, люди выглядят странно, кажутся силуэтами, мелькающими на театральной сцене. Страх делает их несгибаемыми, чопорными. Только взгляд бегает настороженно… как живые глаза в прорезях картонной маски. На перекрестках расставлены плакаты: «PAZI SNIPER!» («Берегись снайперов!»)

Все худые — ни одного человека, вес которого превышал бы норму. Надо сказать девчонкам из спортклуба. Проблемы с целлюлитом? Прокатитесь в Сараево, здесь не едят и много ходят. Месяцы осады высчитывают по волосам женщин, которым нечем больше закрашивать унылые полосы отрастающей седины. Однако молодые стараются сохранить элегантность, их изнуренные лица идеально накрашены.

«Вот вам — нате-ка, выкусите!» — как будто говорят жители города тем, наверху, когда выходят на улицу, упорно сохраняя спокойствие, надев туфли на каблуке, накрасив губы; идут по просекам, прорубленным войною, между мешков с песком и железных надолбов.

Доходим до пивного завода. Диего фотографирует длинные очереди за водой, выходящую наружу трубу с множеством небольших отверстий, к которым люди подставляют канистры.

Колеса. Есть вещи, которые раньше ничего не значили, считались самыми что ни на есть обычными, имелись в каждом уголке мира. Но вот… колеса. Все теперь говорят о колесах, спрашивают, нет ли у тебя хотя бы старого колеса.

— Точак… Точак…

Колеса нужны, чтобы везти канистры с водой, дрова, автомобильные запчасти, вещи, которые тебе удалось собрать.

Диего фотографирует старика, везущего коляску, внутри которой лежит корень какого-то дерева. Огромный деревянный ребенок, испачканный в земле, пригодится ему зимой.

Днем люди выходят на охоту, копаются в грязи, в обломках. А снайперы охотятся на людей.

— Знаешь, в кого они любят целиться? В матерей.

Я этого не знала.

— Снайперы забавляются, глядя, как детишки ревут, как разевают рты, мечутся в отчаянии.

Диего фотографирует детей, которые играют даже здесь, прячутся в опасных подъездах, под бетонные плиты разрушенных потолков. Присаживаясь на корточки, Диего разговаривает с ними. Шарит по карманам, раздает все, что находит. Детишки наскакивают на него, теребят лицо, дергают за волосы. Диего сажает их к себе на плечи, даже не сердится, когда они трогают его объективы.

Фотографирует меня на фоне кратера библиотеки.

Говорит:

— Встань сюда.

Задаю себе вопрос, любит ли он меня, или я всего лишь призрак из нашей прежней жизни? Постоянно крутит головой, оборачивается, оглядывается. Кого он ищет?

Мечеть Гази Хусрев-бег тоже повреждена. Диего фотографирует верующих, которые молятся на рассвете, склонившись на своих маленьких, похожих на прикроватные, ковриках перед кучей обломков. На улице Маршала Тито висит листок с напечатанным на машинке списком погибших, его вывешивают по ночам. Люди останавливаются, читают, опускают голову.