Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 116

В концерте объявлен перерыв. Ана подсела за наш столик и, подперев кулаком лицо, принялась рассматривать меня, как пейзаж за окном. Я не могла оторвать взгляда от ее ярко-красных ногтей. Не знаю почему, может, спьяну, может, из-за тошноты, я начала рассказывать ей о своих мучениях. В Риме я никогда и ни с кем об этом не говорила, а сейчас изливала душу совершенно незнакомому человеку. Может, все дело в ногтях, покрытых красным лаком… они плыли ко мне, как золотые рыбки. Ана закурила. На плохом итальянском произнесла:

— Можешь искать какую-то женщину.

И, выпуская кольца дыма, она рассказала мне про свою знакомую-австрийку, у которой не было матки, но был ресторан в Белграде, и эта женщина позаимствовала на время утробу одной жительницы Косова.

Я смотрела на губы Аны, на ее маленький точеный рот, ярко-красный, как и ногти, на ее круглое, без скул, лицо. Кто она, добрая фея или злая ведьма? Я отошла к утесу — меня вырвало прямо на камни.

На следующий день рано утром мы стояли у дебаркадера — солнечные очки, чистые футболки. Обычные туристы, которые возвращаются из отпуска. Мы приехали слишком рано, расположились в баре, взяли апельсиновый сок. Анте не показывался. Мы ждали его, хоть и боялись себе в этом признаться. Беспокойно озирались по сторонам, было ощущение, что мальчик притаился за одной из этих розовых стен и наблюдает за нами. До самой последней минуты мы стояли на берегу. Прибежал Гойко, мы услышали стук его мокасин, превратившихся в шлепанцы. Это было странное прощание. И странными были стихи, которые он посвятил нам.

Мы поднялись на паром. Стоим, облокотившись на белые поручни. Анте появился на причале, когда корабль уже отплывал. Мы видим, как он идет по берегу, но останавливается, потому что дальше — море, а он не умеет плавать. Он был чуть выше, чем железные битенги. Изо всех сил махал нам рукой. Эта рука так и стоит у меня перед глазами маленькой черной точкой.

Когда он совсем скрылся из виду, мы вошли внутрь. Особый корабельный запах — запах влажного пола и машинного топлива, морской соли, въевшейся в обшивку. Работал телевизор, на экране мелькали какие-то полоски, вместо звука — невнятный шум.

— Я в туалет, — сказал Диего.

Я нашла его за подвешенной спасательной шлюпкой, он сидел, обхватив колени, и покачивался на пятках, будто большое яйцо. Я глядела на море и представляла, как беру Диего за руку и мы прыгаем вниз, туда, за белый гребень волны. Кто знает, может быть, под всей этой толщей воды есть другая жизнь. «Рыбы, — подумала я, — мы просто рыбы… наши жабры качают воздух, как мехи… а потом прилетает чайка, хватает нас, но перед тем, как съесть, подбрасывает нас в небо, и мы летим… может быть, это и есть любовь».

Какой-то гул раскалывает тишину. Инстинктивно пригибаю голову, закрываю уши руками. Это военные самолеты летят довольно низко над морем… Летят прямо к парому на бреющем полете, почти задевая волны. На мгновение мне показалось, что они целятся в нас. На палубе появляются моряки, у них землистый цвет лица. Самолеты поднялись в воздух с военной базы в Дубровнике, одновременно с ними взлетели эскадрильи из Сплита, Риеки и Пулы. Мы узнали об этом позднее, когда заработал телевизор перед барной стойкой. Диего развалился в кресле: одна нога заброшена на спинку кресла спереди, на носу — солнечные очки. Туристы, в шлепанцах, с сумками на поясе и чашками кофе в руках, окружают телевизор, изображение на экране то появляется, то снова пропадает. Собрались все матросы, даже капитан уставился на экран, пьет пиво прямо из бутылки.

— И кто же, интересно, ведет наш корабль? — спрашиваю у Диего.

Он улыбнулся, притянул меня к себе.

Разговариваем по-английски с норвежским репортером. Он снимал танки федеральной армии, размещенные вдоль границы, а потом, конечно же, использовал командировку, чтобы съездить на острова. У этого норвежца был на затылке овечий хвостик из светлых волос, репортер то и дело подмигивал, очень быстро говорил. Он был скептик, пессимист. Брал интервью у Милошевича, который несколько раз повторил, что «каждый кусочек земли, где есть хоть одна сербская могила, это Сербия…».

— В Хорватии полным-полно сербских могил… — ворчал норвежец.

Военные самолеты улетели. Диего смотрел на море сквозь стекло, грязное от соленых брызг. Солнечный луч скользил по его лицу.

События развивались молниеносно

События развивались молниеносно. По телевизору показывали бомбардировки Загреба, Задара, а потом и Дубровника, где мы были летом. Иногда мне казалось, что я узнаю эти места, эту стену, вдоль которой я шла в сандалиях, лакомясь липким банановым йогуртом. Мы сидели на новом диване. За окном текла обычная римская жизнь, стоял октябрь с его прохладой и щедрым солнцем. Я грызла ногти, вспоминая тот день в Дубровнике.

Ворота Пиле, от которых начинается Плацца — главная пешеходная улица города… фонтан Онофрио. Дальше, вниз, к часовой башне, к колонне Орландо.





Диего не сделал ни одного снимка городских достопримечательностей, он фотографировал людей на улицах, стулья в баре. В одном телерепортаже мы увидели эти самые стулья, разбросанные по земле.

Так началась для нас эта война. Началась с опрокинутых стульев среди развалин разрушенной кофейни… той самой, где мы сидели совсем недавно. Там Гойко вытащил из кармана пышнотелую красотку с моей фотографией вместо головы. Теперь мы часто ему звонили. Он успокаивал нас. Его родственники из Загреба были вынуждены оставить свою квартиру.

— Повезло… отдыхают теперь в Австрии…

Не знаю, виной ли тому гордость либо что-то еще, но теперь он избегал разговоров о своей стране, которая взрывалась, зернышко за зернышком, как горсть попкорна на раскаленной сковороде.

В редакции, как я отметила, тоже никто не интересовался войной, а впрочем, наш журнал имел научную направленность. Выбирая бутерброд в баре, Виола сказала:

— Балканы… черт их разберет, эти Балканы. — Жалуется, что хлеб сухой, тунец несвежий — надо было взять со шпинатом.

— И всем наплевать, естественно… — вставляю я.

— Почему «естественно»?

— Да кому все это нужно…

Виола пожимает плечами. Она по-прежнему добрая, навязчиво заботливая. Показывает на тостер, возмущается вместо меня, что мой бутерброд сейчас сгорит.

— Как твой малыш?

— В яслях.

Каждый вечер мы видим войну по телевизору. Она совсем рядом, на расстоянии нескольких морских миль, и в то же время где-то очень далеко — мелькание кадров на телеэкране.

Было восемнадцатое ноября, я хорошо помню дату — это папин день рождения, я приготовила торт. Когда мы провожали Армандо, я заметила, что в последнее время он прощается так, словно мы больше никогда не увидимся. Рано утром он снова зашел к нам, принес манго. Теперь у него страсть к манго, он чистит их, режет. На столе остатки торта, я слизываю с пальца крем. Диего щелкает пультом телевизора. Голос диктора произносит: «После восьмидесятишестидневной осады подразделения Югославской народной армии и отряды сербского ополчения взяли город Вуковар».

Мужчина на экране бежит, прижимая к себе ребенка. Телеоператор следует за ним. Ребенок весь обмяк, ноги свисают, как у куклы. Может быть, он ранен и отец несет его в больницу. У мужчины спущены брюки, видна задница… У него нет ремня, — наверное, он спал, в спешке одевался. Почему-то мой взгляд прикован к этой детали — спадающие брюки и рука, которая кое-как их придерживает.

Когда мы выключаем телевизор и экран гаснет, сохраняя на несколько мгновений слабое свечение, эта картинка так и стоит у меня перед глазами. Мне кажется, что в ней заключается вся трагедия этой войны — мужчина, который пытается спасти своего сына и в то же время не хочет остаться с голой задницей.