Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 116

Мы сидим в баре маленькой гостиницы неподалеку от улицы Страдун. Над нами — навес из гибискуса, перед нами — бутылка вина и тарелка с маленькими черными оливками. Соревнуемся, кто дальше плюнет косточку. Побеждает Диего. Он всегда побеждал: откуда такая сила в этих впалых щеках!

Отчего-то Гойко заинтересовался обувью Диего. Диего со смехом бросает ему свой шлепанец. Гойко долго и с отвращением рассматривает его, потом возвращает хозяину. Наклоняется, снимает с одной ноги мокасин и, не скрывая своего ликования, показывает внутри надпись: «Dior». Мы притворно сокрушаемся:

— Где ты их украл?

Гойко закуривает, говорит, что на провокации не поддается, и предлагает выпить еще.

Солнце скрылось за навесом, море внизу темно-синее, неподвижное. Мы уже изрядно напились.

Гойко надел мокасин, подмяв ступней задник; эти туфли, наверное, были ему узки и не налезали на потную ногу. Недалеко от порта стояли два танка.

— Почему они здесь? — спросила я у Гойко.

— Это наша Armija,время от времени они проводят рекогносцировку.

Гойко уставился на море через американские солнечные очки. Уже были беспорядки в Краине, были убитые в Борово Село. Одно из четырнадцати тел было возвращено с выколотыми глазами, другое — с отрезанной рукой. Диего что-то спросил. Гойко улыбнулся:

— Ссоры между соседями, ерунда.

И с гордостью продемонстрировал нам одну штуковину — полуобнаженная фигуристая барышня с прищепкой вместо головы. Оказалось, это своеобразная «рамка» для фотографии — можно приставить к роскошному телу любую голову. Гойко порылся в карманах, вынул маленькую фотокарточку, какие обычно делают на документы, и прикрепил ее прищепкой. Я ее узнала — это была моя фотография с пропуска во Дворец спорта на время Олимпиады.

Поставил сексапильную куколку с моей головой на стол.

— Ты была рядом со мной всю зиму…

Диего с силой дал ему в бок.

Остров Корчула окаймлен виноградниками, которые начинаются сразу за изрезанной береговой линией. Маленькая гостиница, где мы поселились, напоминала венецианскую. Мы спускались через заросли кустарника по белым скалистым уступам к небольшому пляжу, который сразу стали считать своим. К обеду не возвращались. Целый день плавали в море. Я часами могла нырять. В морской воде, прозрачной как стекло, ко мне подплывали маленькие бесстрашные рыбки. Галька на берегу в течение дня постоянно меняла цвет. Камни словно двигались под лучами солнца, стараясь расположиться в известном только им порядке. Рано утром казалось, что ты идешь по бесконечному гнезду, маленькие яйца в котором вот-вот треснут. На закате галька становилась мраморной, с синими прожилками, и была похожа на спинки ползущих насекомых. Ночью белый фонарь луны высвечивал прибрежные скалы — на гальке плясали серебристые отсветы потухших углей.





Гойко где-то достал автомобильную камеру. Так он и плавал, усевшись внутрь, положив локти на черную резину, читал книгу. Иногда прерывал чтение и распевал во все горло:

—  Kakvo je vrijeme… Vrijeme je lijepo… sunce sija…

Лоб у него обгорел, он залеплял этот солнечный ожог клочком мокрой газеты. Устав плавать, он оставлял свой водный плацдарм и шел под палящим солнцем к дальнему ларьку, где продавали напитки. Возвращался покрытый потом, приносил для всех холодное пиво и рыбу. Диего фотографировал соленые лужи, которые казались лицами, погребальными масками античных воинов. Диего исполнился тридцать один, годы красили его. Лицо у него было худое, аскетичное и в то же время выражало чувственность. На подбородке ямочка, как у ребенка, а в глубоко посаженных глазах несвойственная его возрасту грусть. Мне было тридцать шесть, тело еще сохраняло упругость, но маленькие мимические морщинки на худом лице скрыть было невозможно — загар еще больше обозначил их. Свет в ванной комнате нашего гостиничного номера был таким ярким, что я избегала включать его. Красилась, сидя на кровати, в полумраке комнаты, глядя на себя в зеркальце компактной пудры. Ужинали мы в маленьких прибрежных ресторанах, заказывали креветки, мидии, душистый сыр из молока здешних коз, которые объедают кустарники. И конечно же, местное вино. Я заметила, что некоторые девушки, сезонные официантки, извлекающие выгоду из туристического бума, не раз и не два проходят мимо нашего столика и украдкой посматривают на Диего. Его загорелое лицо казалось вырезанным из гладкого темного дерева. В конце концов, нас всегда видели втроем, и меня вполне можно было принять за жену Гойко. Я склонялась к Диего, целовала его, чтобы отвадить этих искательниц приключений.

Где-то уже шла война… но этим летом я ничего о ней не знала, не думала. Гойко целый день плавал в своем круге из черной резины, царапал стихи и между делом продавал разный хлам. После ужина он куда-то исчезал — в поисках легких развлечений, доступных тел… однако, как я сейчас думаю, в него уже проникла война. Она была в этом жадном, безудержном стремлении взять от жизни как можно больше. Возможно, он старался для нас — хотел, чтобы его итальянские друзья вдоволь насладились морем, вином и мидиями. Урвать добычу до того, как опустится тьма. Сегодня я понимаю, что бесшабашность Гойко, его тяга к земным радостям были порождением его мрачных предчувствий.

— В Загребе все сербы стали четниками, а в Белграде все хорваты — усташами… — Гойко плевал виноградные косточки в море. — Пропаганда… телевидение… пропаганда делает историю…

Он, смеясь, рассказывал о лидерах, имена которых мы слышали впервые, как о кучке идиотов: они укладывали волосы феном и гримировались перед выступлениями на телевидении. Милошевич, как выживший из ума могильщик, возит повсюду останки святого сербского князя Лазаря, а Туджман хочет поменять меню в ресторанах и все дорожные знаки. Серьезного разговора не получалось. Гойко пожимал плечами, рисовал карикатуру: Туджман представляет другу свою жену. В облачке, вылетающем у него изо рта, написано: «ОНА НЕ СЕРБКА, НЕ ЕВРЕЙКА, НЕ ТУРЧАНКА. К СОЖАЛЕНИЮ, ОНА — ЖЕНЩИНА». Газет Гойко не покупал:

— Все они сами с собой разговаривают: пукнут — и радуются, что собственная жопа приветствует их!

Его юмор защищал нас, рядом с ним мы чувствовали себя в безопасности.

Он часто бывал на взводе, его нервозность порой меня раздражала. Этим летом Гойко был точь-в-точь как это море: когда наступал прилив, волны вздымались, разбивались о скалы. Но иногда вечерами, когда начинался отлив и вода уходила, оголяя песок, он походил на тех маленьких крабов, которые оставались на берегу и стремились забраться под камни, беззащитные, как дети.

Как-то ночью, устав от его раскатистого смеха, звучавшего слишком громко и навязчиво на пустынных улочках, которые вели нас к гостинице, я сказала ему, не подумав: «Ты просто дурак». Потом в пустом гостиничном холле он забрался в своих мокасинах «Dior» и с бокалом траварицы в руке прямо в фонтан, облицованный плиткой, как в турецкой бане, и принялся орать:

— Я дурак, это правда! Все поэты дураки, они глупы, как мухи на оконном стекле! Бьются о невидимую преграду, чтобы ухватить хоть немного неба!

В соседнем с нами номере поселилась немецкая пара с двумя ангелоподобными малышами. Мы встретили их в коридоре, возвращаясь с пляжа. Мать — молодая, но уже увядшая женщина, совершенно непривлекательная, — шла впереди меня. Ее распухшие ноги загорели пятнами и были покрыты паутинкой темных вен. Отец — в пластиковых сандалиях, с пивным пузом. Они улыбнулись нам, я улыбнулась им и их чудесным малышам.

— Вырастут и станут такими же безобразными, как родители, — смеясь, сказала я, заходя в комнату.

Диего посмотрел на меня, задетый этим язвительным замечанием. Немцы были очень скромные, никого не беспокоили, говорили тихо. На соседнем с нашим балконе сушились их купальные костюмы. Один из них, детский, с голубыми цветочками, ветром сбросило вниз. Я смотрела на этот купальник, упавший во двор, прямо на тротуар, по которому дворник тащил мешок с мусором.