Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 116

Через неделю начинаю рассказывать о матери, о том, что я никогда не видела ее голой, что она брызгала мои кеды дезодорантом, кормила меня из пластиковых тарелок. Лью слезы ни о чем. Об этих пластиковых тарелках, об этой стерильности.

Спустя два месяца признаюсь, что усыновление ребенка для меня — выход за неимением другого. Я не уверена, смогу ли полюбить его всей душой, смогу ли вообще кого-нибудь полюбить. Мне понравилось говорить правду, в этом есть вкус, в этом есть дерзость. Признаюсь, что мне страшно. Я боюсь потерять Диего, потому что он моложе меня, потому что я стерильна, а у него «отличная сперма». Рассказываю обо всем том ужасе, что мне пришлось пережить, — иглы, мертвые яйцеклетки. Я больше не плачу, я спокойно смотрю на себя со стороны.

Теперь плачет Диего, дрожит, заходится в кашле.

Психолог вышла, чтобы мы успокоились. Вернувшись, предлагает нам мятные карамельки — свежий вкус действует благотворно.

Рука Диего лежит в моей руке. Мы — дети, малыши, которые встретились в детском саду и полюбили друг друга так сильно, что любовь эта больше их самих. Смотрю на Диего.

— Хочу, чтобы у моего сына были его глаза, его затылок. Как вы думаете, такой ребенок есть? — спрашиваю я у психолога.

— Есть, — кивает эта крепкая, плотно сбитая женщина.

Я обнимаю ее. Теперь она — моя мать, настоящая, та, которая меня удочерила.

На следующей встрече Диего рассказывает про своего отца, про машинное отделение, причал, усеянный опилками.

На последней встрече психолог говорит:

— …В этих детях всегда находят то, что хотят найти. И ты, Джемма, найдешь затылок Диего. А ты, Диего, найдешь своего отца.

Она говорит, что мы научились искать.

Мы с Диего идем, обнявшись, куда глаза глядят. Идем к нашей старой барже, где теперь — модный бар и не осталось ничего нашего. Нет дивана из искусственной кожи со скабрезными надписями, на котором мы сливались в любви. Вместо грязного линолеума — новенький паркет. Мы едим вяленую говядину, плачем от любви над этим сухим темным мясом. Но мы-то живы, кровь бежит по нашим венам. Я смотрю на реку — мутно-желтая вода ничуть не изменилась. Изменились мы. Диего говорит:

— У нас вся жизнь впереди.

Возвращаемся домой. Перед нами — затылок, ребенок так близко, что можно до него дотронуться.

Теперь психолог нам доверяет, ободряет нас. Нам не вручат кота в мешке. Будет возможность выбора, состоятся предварительные встречи.

— Мы не будем выбирать, — сказал Диего.

Первый ребенок, который сюда войдет, который посмотрит на нас, будет нашим. Детей не выбирают, это не рыба на прилавке.

Мы готовы к отцовству и материнству.

Прощаемся с нашим психологом в пиццерии. Пицца отвратительная, моцарелла с дерьмом, в жизни не ела ничего противнее. Плачем все трое.

— Никогда не встречала таких славных ребят, таких искренних, как вы, — грустно говорит психолог.

Наш запрос отклонен. Мы не можем быть усыновителями. Из-за судимости Диего. Этот следователь с рыбьими глазами основательно подошел к делу.

Папа принес мушмулу — Диего ее очень любит. Помыл, разрезал плоды.

— Уедем отсюда. Поедем жить в Исландию.

Диего стоит у окна. Я смотрю на его затылок.

Я выросла. Странно, но я чувствую: что-то нас ждет. Хотя сегодня вечером эта вера в будущее кажется особенно нелепой.

Гойко в плохом настроении. Он выглядит старше своих лет, по-стариковски волочит ноги, размахивает руками, раскрыв большие ладони. Напоминает мне старую заброшенную мельницу, какие стоят вдоль берега Дрины. Приземистый корпус из потемневшего кирпича, крылья сломаны — того и гляди упадут… но она по-прежнему с надеждой смотрит в небо, ждет ветра.





— Я не думал, что зло так живуче, что мое поколение будет ворошить прошлое, откапывать погибших во Второй мировой, в сражениях с турками… только затем, чтобы снова сеять ненависть… не могу в это поверить, у нас вся жизнь была впереди… концерт «U2», любимая девушка, чего нам не хватало? Почему мы выбрали худое семя, отравленные колодцы, гниющие останки?

Мы сидим на автобусной остановке под навесом из матового пластика — три усталых туриста, которые потерялись, но им на это наплевать, потому что они никуда не спешат. За нашей спиной — металлический диск крытого бассейна, из-за переплетенных черных труб он похож на скелет какого-то доисторического животного. Перед нами — широкая пустая дорога, дождь недавно закончился, оставив на обочинах грязь. За проехавшим стареньким «опелем» тянется темный шлейф дыма. Пьетро закрывает рукой нос.

— Что, в Риме жить лучше? — смеется Гойко.

— Да… пожалуй, — бормочет Пьетро.

— А здесь тебе все кажется убогим, тусклым… — Хриплый голос Гойко звучит угрожающе, и даже лицо его кажется мне сердитым.

Пьетро пожимает плечами, смотрит на пустую дорогу, на облезлый ствол дерева, согнувшийся, как удилище.

— Ну почему… площадь с шахматами мне понравилась.

— На той площади встречаются старики и беженцы. Лучше бы ты сидел на Пьяцца Навона, где-нибудь в баре напротив фонтана Бернини… тебе повезло, ты итальянец.

Хочу успокоить Гойко, кладу ему руку на колено, но в этом жесте чувствуется испуг, я напираю слишком сильно. Боюсь, что он скажет Пьетро лишнее. Может, не нужно было на него полагаться… ему столько пришлось пережить, его спокойствие, наверное, скрывает затаенную обиду.

— Спроси у своей матери, каким этот город был до ВОЙНЫ.

— Очень красивым, — быстро отвечаю я.

Я давно не видела Гойко таким сердитым.

— Ты знаешь, что здесь она встретила твоего отца?

Пьетро кивает, понурив голову.

— Он был очень симпатичный, а твоя мать — немного высокомерная, но такая красивая, что могла себе это позволить…

Пьетро скребет по джинсам длинными ногтями, отрастил, чтобы играть на гитаре. Он тоже нервничает.

— Прекрати! — прошу я. — Меня это раздражает.

Он не возмущается, перестает скрести.

Двое ребят в акриловых спортивных костюмах с надписью «OLIMPIK SARAJEVO» на спине играют в мяч на площадке перед металлическим диском бассейна. Гойко возвращает им мяч, который случайно залетел к нам. Потом встает, идет играть с мальчишками… Он не потерял сноровку, умело ведет мяч.

— Давай уедем, ма… давай вернемся домой.

—  Italijan! — кричит Гойко, указывая на Пьетро. — Эй, Дель Пьеро!

Ребята подходят к нам. Они похожи, как братья, — одинаковые глаза, одинаковые красные пятна на щеках.

Пьетро улыбается, мотает головой — к футболу он всегда относился более чем прохладно. Бормочет, что у него неподходящая обувь, однако не заставляет себя упрашивать.

Вот они с Гойко сражаются за мяч. Гойко, в отличие от Пьетро, воспринимает игру всерьез, но его азарт кажется смешным — так бывает, когда старики хотят потягаться с молодежью.

Один из сараевских мальчишек повалил Пьетро на землю и увел мяч. Пьетро поднимается, отряхивается, прыгает на одном месте. Он надел на голову капюшон — это у него защитная реакция, я-то знаю.

Другой подбегает, обводит мяч вокруг Пьетро, но Пьетро мяч перехватывает и бьет по стене с криком: «Гол!» Ребята свистят, кричат: «Мимо!» Гойко разводит руками. Есть в нем что-то, что делает его похожим на этих двух ребят, какая-то жестокость. В их игре нет красоты, они словно хотят причинить боль. Пьетро прихрамывает, брови под капюшоном нахмурены, смотрит на мяч как на врага. Вот именно, как на врага. Их четверо, каждый играет за себя… и все-таки кажется, будто все играют против Пьетро. Действительно, я замечаю, что он один против всех. Смотрю на его долговязую фигуру — он красиво движется, на нем дорогие джинсы и ботинки… весь он какой-то изящный, светлый… Он обходительный по натуре, да и воспитывался так. Джулиано водил его на дзюдо к мастеру старой школы, на водное поло и теннис. Он привык к честной борьбе, он не из тех, кто сдается, но специально причинять боль, обижать кого-то он не будет. Я смотрю на него чужими глазами — глазами этих мальчишек, которые сейчас кажутся мне злыми, хмурыми.