Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 116

— Спасибо, — сказал Диего.

Я обхватила его голову руками, языком вытерла его слезы.

— Я хочу сына. Хочу, чтобы он был похож на тебя, чтобы он был таким, как ты… хочу вернуть тебе отца… вернуть все. Хочу, чтобы кончился этот дождь…

Тогда он, не сдерживая рыданий, заплакал, уткнувшись лицом в мои колени. Заплакал по-детски безутешно, как плакал под ливнем, который унес жизнь его отца.

Как-то в душный июльский день я пошла вместе с Диего в Центр гуманитарной помощи, куда прибыли первые группы детей из Чернобыля. Я помогала ему — заправляла пленки в фотоаппарат. По правде говоря, я боялась радиации, чувствовала себя скованно, неуютно среди этих детей, которые, наверное, светятся в темноте, как фосфоресцирующие игрушки. Я даже двигалась осторожно, стараясь не приближаться к ним. Диего же, напротив, брал их на руки, вспоминал какие-то русские слова. Он вовсе не собирался во что бы то ни стало снимать этих детей. Сделал несколько снимков, положил фотоаппарат и стал играть. Я поняла, что заработать денег на этом репортаже нам не удастся, что он не собирается «ловить» нужные кадры, что для него важнее просто доставить детям радость. Действительно, он повесил фотоаппарат на шею одному из них и разрешил отщелкать всю пленку. Естественно, и речи быть не могло о том, чтобы продать куда-то такие снимки. Мы жили только на мою зарплату, ребенок был бы для нас непозволительной роскошью. Я ничего не говорила Диего, но продолжала принимать противозачаточные таблетки.

Каждое утро, даже в самые тяжелые дни, он энергично вскакивал с кровати, благодарил меня за то, что я все еще рядом. Он был… как кот. Есть такие коты — большие, ласковые, ходят за тобой следом, улучив момент, забираются на колени, лижут лицо ласковым шершавым языком. До поздней ночи он просиживал в своей фотолаборатории, я замечала, что у него красные глаза, а пальцы потрескались от проявителя. Утром я старалась не шуметь, тихо-тихо открывала шкаф. Но он хотел быть рядом, готовил кофе, писал мне записочки, которые я потом находила в карманах пальто. Во дворе, садясь на мопед, я оглядывалась, махала рукой — он всегда смотрел на меня из окна кухни. Без меня он не ел, ни к чему не притрагивался. Ближе к обеду тоже выходил из дому, с сумкой через плечо, — отправлялся на поиски удачи, надеясь продать хотя бы один из своих снимков. Уверенно шагал на своих тощих ногах по чужому равнодушному городу. И никогда не отчаивался.

Мелочи, ничего не значащие детали… но именно они остаются в памяти. Остается в памяти лестница нашего первого дома, ступени из белого и черного мрамора, большие лестничные пролеты, перила, за которые я держалась. Я не хотела ждать лифт, поднималась пешком. Сумка падала с плеча, шарф волочился по ступеням, в руках — пакеты с продуктами. Проходила на кухню прямо в пальто, выкладывала на стол еду, доставала тарелки, высокие бокалы — чтобы каждый день был как праздник.

Я нашла работу редактора в небольшом научном журнале, который выходил раз в месяц. Штат сотрудников — всего пять человек, я занималась всем понемногу: переводила статьи с английского, делала верстку, вела архив, организовывала распространение и подписку, звонила в общественные организации и коммерческие фирмы для привлечения рекламы. Работа была без гарантий — каждый месяц журнал мог закрыться, — без особых доходов и без внятных перспектив. Меня, по большому счету, не очень интересовали радиальные векторные поля, энергия глубин, молекулярная медицина и волновая теория света, но мне нравилась атмосфера в редакции этого небольшого издания. Нравился офис в центре города — небольшое помещение в полуподвальном этаже старого здания, где когда-то находились конюшни. На столбах арочных перекрытий кое-где еще виднелись бороздки от лошадиных спин, а от пола тянуло селитрой. Мне нравились железные шкафы с многочисленными папками, чайник в углу, пакетики с заваркой в плетеной корзинке. Нравились разговоры с коллегами за чашкой горячего чая.

Иногда Диего заходил за мной, стучал в окно, которое было вровень с асфальтом. Спускался к нам, заглядывал в приоткрытую дверь — живые глаза, открытая улыбка, слишком большая для его худого и бледного лица. Была зима, он носил ту самую смешную шерстяную шапочку с помпоном, отчего голова казалась еще меньше.

— Какая ты красивая…

Я не считала себя красивой. Обычная женщина, уставшая после рабочего дня, проведенного в офисе, где недоставало дневного света и свежего воздуха. Мешки под глазами, сиплый голос. Обитательница мегаполиса, такая же, как все, завернутая в кокон своих забот.

Мы шли по Риму, обнявшись, мимо гаснущих витрин, мимо спешащих по делам прохожих. Рядом с Диего я чувствовала себя спокойно. Магазины, рестораны, в которых не найти свободного места; машины, припаркованные в два ряда вдоль дороги; таксисты, ожидающие у вращающихся дверей пятизвездочных отелей; роскошные автомобили, женщины в длиннополых шубах. Мы шли мимо этого показного благополучия. Казалось, что здесь всем найдется место… но так ли это? Люди шли по зыбучим пескам этой иллюзии. Иногда мне вспоминался Гойко, его торчащая колом кожаная куртка. Я скучала по Сараеву. Скучала по его простым и гордым жителям, по запаху питы, по аромату древесной смолы от горящих в каминах дров.





Однажды Гойко приехал к нам в гости. Оценил наше жилище, оценил вино. Посмеялся над галстуком Диего — тонкой полоской из грубой шерсти. Возможно, наша жизнь показалась ему блеклой, он ожидал увидеть нечто невообразимое… а увидел меня в фартуке, моющую на кухне посуду. В комнате, где мы его поселили, стояло только старое кресло-кровать. Гойко тоже изменился, стал молчаливым, погрузился в прозу жизни. Не продавал больше йо-йо и контрафактные джинсы «Levi’s», работал на радио — вел передачи о поэзии, был обозревателем по вопросам культуры в одном журнале, а по выходным продолжал водить по городу туристов.

Как-то вечером он достал из бумажника потертую газетную вырезку, которую таскал с собой из злости, как ржавый гвоздь. Перевел нам кое-что из статьи, написанной одним из его друзей, белградским поэтом. Тот вспоминал героические страницы истории, сражения с турками, погибших в боях солдат. Все это было изложено так воинственно, с таким пафосом, что становилось смешно.

Диего задумчиво смотрел на Гойко. Наш мир уже одряхлел, наша жизнь вся сосредоточилась в суетливом, ненасытном настоящем. Незажившие раны, нанесенные историей, национальная, этническая принадлежность, казалось, не имеют к нам никакого отношения. Но Диего, выросший рядом с генуэзским стадионом «Марасс», возможно, уловил в бредовом тоне статьи тот примитивный кодекс, по которому живут все крайние течения, все ультрас.

— Беспокоишься?

Гойко пожал плечами:

— Нет… дерьмо, фашистский подпевала.

Он скрутил трубочкой статью своего друга, щелкнул зажигалкой, прикурил от вспыхнувшей факелом бумаги.

Диего познакомился с одним владельцем художественной галереи и наконец-то сделал выставку своих фотографий, посвященных ультрас. Я заметила, что даже на трибунах стадиона он искал одиночества — затылок, торчащее ухо, развевающийся, как знамя, шарф. Эти черно-белые фото были маленькими шедеврами — впадины кричащих ртов, лунные кратеры широко распахнутых глаз.

Выставка прошла успешно, из галереи она переместилась в стены сначала одного, потом другого лицея. Кое-что даже удалось продать. Деньги были потрачены немедленно. Диего принес домой белый трюфель и приготовил его, как заправский повар.

А вот снимки, сделанные в метро, никому оказались не нужны. Диего провел в подземке три дня, отснял не один десяток пленок, на которых — ноги людей, ожидающих поезда. Кадры были склеены в длинную цепочку. Ботинки, кроссовки, туфли… Бодрые и энергичные утром, усталые и пыльные вечером. Символ разобщения и одиночества в большом городе. Почему бы не повесить их дома? Бесконечная вереница чужих ног протянулась по нашему коридору, обогнула гостиную, добралась до кухни — совершенно незнакомые люди составили нам компанию.