Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 106 из 116

— Единственное, что уцелело… — Смеется. — Все сгорело, а маршал устоял, поэтому я и привез его с собой.

Кажется, у него покраснели глаза, на нем мокрая рубашка, расстегнутая до самого пупа.

— Я должен сказать тебе кое-что…

За его спиной, на низком бамбуковом столике, стоит фотография: он в лодке с голым торсом; потом фотография, сделанная Диего: Мирна с Себиной. Я поворачиваюсь к стеклянной двери, отделяющей маленькую гостиную от следующей комнаты… смотрю на окно с колышущейся занавеской. Той, что я заметила еще с веранды, из светлой марли.

Гойко курит, затягивается, потом легонько стучит сигаретой о край пепельницы, которую держит в руках, смотрит на огонек.

Я чувствую что-то за своей спиной, сама не знаю что — какое-то тепло и напряжение одновременно, — опускаю голову.

Гойко продолжает крутить сигаретой в пепельнице.

— Что происходит?

И начинаю пятиться назад. Но он берет меня за плечи, крепко держит сзади, другой рукой душит за шею. Так, наверное, он держал охваченного ужасом врага, перед тем как перерезать ему горло.

Чувствую, как он дышит мне в ухо.

— Извини меня… хотел сразу рассказать.

Что ты должен был мне рассказать, идиот? Что ты должен был сказать такого, чего уже не сказала жизнь?

Прохожу в другую комнату. Пара веревочных сандалий валяется в стороне, я смотрю на голые ноги ждущей меня женщины.

В белой рубашке и джинсах, волосы закреплены в пучке карандашом. Намного выше, чем я помню ее. Но может, это я стала ниже? Она не накрашена, не постарела, просто с годами приобрела гармоничность, которой прежде не было.

— Привет, Джемма.

— Привет, Аска.

Поднимаю руку, и медленное тяжелое движение разрезает воздух, деля мир надвое. Подаю ей руку.

Пусть она ее держит, все равно я не знаю, что с ней делать. Протягиваю руку этой высокой женщине, рыжеволосой, зеленоглазой, красивой, как чуть-чуть постаревшая модель, которая, сбросив с себя налет юношеской дурости, удержала настоящую красоту… протягиваю ей руку, которая и не рука уже, а хвост зверя, угодившего в капкан, застывшего в ожидании смерти, настороженного, с широко открытыми глазами, и думаю о том, что это движение станет моим последним.

Хозяйка приглашает меня присесть.

Не слушаю ее, звук исчез, только колышется занавеска.

Аска открывает рот, у нее великолепные зубы, я едва касаюсь их взглядом, как и всей ее красоты.

Это уже не она, и следа не осталось от ее прежней неухоженности. Что я помню? Человека, которого больше нет. Крашеную, изуродованную косметикой девушку, которая когда-то играла на трубе и вызывающе смеялась.

Я миллион раз представляла ее мертвой.

Представляла ее и живой. Но не такой. Смутный образ страдающей, поверхностной женщины.

Значит, она — жена Гойко. Аска говорит мне, что они встретились после войны в Париже, в квартире их общих друзей, в одном из тех мест, где обычно собирались боснийские беженцы. Они помогли друг другу. Любовь пришла позже.

— Ты все еще слушаешь «Нирвану»?

— Иногда да.

— Курт Кобейн умер.

— Знаю, несколько лет назад.

— Застрелился. Нужно обладать большим мужеством, чтобы выстрелить в себя.

— Если ты обкололся, то не обязательно.

Диего тоже умер. Он тоже обкололся. Да уж, безумный волк умирает. А изворотливая овечка танцует и, танцуя, спасается.

Последний альбом «Нирваны» назывался «In Utero». [17] Помню, я купила его. Жизнь смешна. Она опережает тебя. Издевается над тобой.

Занавеска колышется. Не слушаю ее, белая трещина ползет по мне. Чистая бескровная рана проходит через мое лицо.





Меня обманули, чтобы затащить в это путешествие… все — фотовыставка, прогулки по Сараеву, опоздание на паром — было обманом.

Она выглядит просто и вместе с тем элегантно, как все современные женщины.

Сейчас скажет мне, что она каждый день думает о своем сыне и имеет право обнять его… открыть ему правду.

И я не смогу отказать. Я ничего не смогу сделать, не зная законов этой страны, я далеко, в городке, даже названия которого не помню. Я села на паром, опьяненная ностальгией, ехала за незнакомцем, о котором ничего не знаю, за поэтом, ставшим солдатом, убийцей. Мне нужны были друзья и воспоминания. Мало было собственной жизни. Мне нужен был кто-то, кто заставил бы меня пережить страдания, свидетель, сам переживший их. Я приехала сюда сама, по собственному желанию.

Гойко улыбается ей, держа ее за руку. Рядом с ней он выглядит красивее, не таким неуклюжим, более чувственным, более спокойным.

Они не приехали ко мне в Италию. Они меня выманили сюда. Она сказала ему: «Я хочу своего мальчика, хочу снова увидеть его, увидеть сына человека, которого я любила и который умер. Я больше не могу терпеть, я долго об этом думала, но теперь хочу прижать его к себе, рассказать ему всю правду, и будь что будет».

Надо позвонить Джулиано, надо, чтобы он приехал, я должна защитить Пьетро. Нельзя раскисать.

— Ты не доверяешь мне?

— Чего ты хочешь?

— Увидеть его.

— Выгляни из окна — и увидишь.

— Я видела, как он говорил с Себиной… с сестрой.

— Молчи… молчи.

Она плачет, но я спокойно могла бы убить ее, потому что сейчас я кое-что поняла, разглядев грязную подноготную, чувствуя знакомый запах нищеты.

— Вам нужны деньги?

Открыв рот, яростно мотает головой. Похоже, впала в отчаяние.

— Не оскорбляй меня.

Занавеска колышется на окне. Только ящерица смотрит на нас, ее древнее прозрачное тело застыло на стене.

— Почему ты не умерла?

Смотрит на меня, не выказав никакого удивления:

— Не знаю.

Я встаю, одергиваю юбку. Где мой пиджак, мой мятый пиджак? Где моя сумка со всякой ерундой, паспортами, билетами на самолет, помадой, проникающей в мои морщины? Она спрашивает, не принести ли винограда, может, я хочу помыться, предлагает нам с Пьетро переночевать, поесть рыбы у моря, Гойко замечательно готовит на гриле.

Внезапно ощущаю невыразимую ненависть… дикую ненависть ко всем прошедшим годам. «Пошла в жопу, ты заела мою жизнь, тварь, отъела лучший кусок от меня. Увела отца Пьетро, он умер, а ты здесь, ты всегда была здесь». Хватаюсь за свою сумку, очки, свою маленькую старость. У меня наступила менопауза год назад, но мне это безразлично, зачем, спрашивается, был нужен этот мой цикл. Конец кровотечений означал конец досады на саму себя.

В последний раз я видела эту женщину во время войны, когда, лежа в больничной кровати, она считала марки. Первое время я боялась, как бы она не объявилась. Стоя на светофорах, раздавала деньги всем бродягам мира, всем беженцам с Востока. У меня это превратилось в рефлекс: поворачиваться в поисках сумки на сиденье. Все время платить. Я думала, что она погибла, осталась только на фотографии, прикрепленной к одной из плит на поле, усеянном могилами. А эта женщина, наоборот, цветет, на ней белая рубашка, она еще молода, у нее есть время родить себе еще детей.

— Пьетро итальянец, он мой сын. Я сейчас встану, возьму его за руку, и мы уедем. А ты даже не пробуй приблизиться ко мне… к нам…

Аска наклоняет голову. Смотрю на ее затылок, собранные волосы, несколько выбившихся прядей. Вижу что-то такое… какое-то пятно. Я хочу уйти, как в тот раз. Но не могу отвести взгляда от этого пятна… татуировки. Что-то вроде цветка, розоватого, сделанного непрофессиональной рукой.

Вспоминаю фотографию Диего, ту, что висела в глубине зала, над подставкой для зонтов. Та странная роза на странной стене. Сейчас я вижу, что это была за стена.

Аска прикрывает затылок рукой, чуть покачиваясь.

Пчела, влетев через окно, кружится вокруг нас, то подлетает ближе, то улетает.

Ее бы нужно отогнать, но мы не двигаемся.

Вот эта история, которую однажды я, вероятно, должна буду набраться храбрости и рассказать своему сыну как сказку.

17

«В утробе» (англ.).