Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 7



А в пятьдесят втором Эммануил исчез. Клавдия много лет скрывала, куда и как, и только после школьного выпускного вечера Софьи призналась. Разоткровенничалась с повзрослевшей сестрой и рассказала историю семейного предательства. Всплакнула и приказала навсегда забыть фамилию Кузнецовых.

– Нет у нас такой родни, Софья, – сказала, строго поджимая губы. – Лида письмо прислала, каялась, мол, ни при чем она, Михея это грех. Но ты – забудь.

А Софья родственников Кузнецовых и так почти не помнила. Какие-то странные суматошные люди с тюками. Жили за занавеской, потом уехали. Собрали тюки, оставили после себя запах прелой овчины и кирзовых сапог и навсегда исчезли…

Уже гораздо позже нашла Софья поздравительную открытку в почтовом ящике: Марина из Перми желала доброго здоровья и долгих лет.

Марина-Мария-мама… От имени протянулась цепь ассоциаций, и Софья ответила.

Оказалось, что, ничего не зная о грехах отца, писала дочь Лидии.

…Софья Тихоновна перевела взгляд по стене налево, с портрета мамы на фотографию Клавдии: молодая отчаянная красавица с прической «перманент». Жесткий воротничок без кружев просится под пионерский галстук… И в миллионный раз удивилась, как не похожи две ее любимые женщины. Мама – тихий ангел с кроткой улыбкой и дерзкая уверенная московская барышня с камвольного комбината. Прядильщица.

И также в который раз, думая о Клавдии, поразилась, сколь много доброты скрывалось под маской громогласной бой-девицы. Директриса библиотеки, где сорок шесть лет проработала Софья Тихоновна, как-то, подвыпив на новогодней вечеринке, неловко пошутила:

– Ваша сестрица, милейшая Софья Тихонов на, напоминает мне приснопамятный ананас, уж вы простите. Снаружи колкая и шершавая, изнутри, мгм, вполне употребима…

Вполне употребимой нашел тридцатидвух-летнюю Клавдию и Дмитрий Яковлевич Родин, монтер камвольного комбината неполных тридцати лет. Однажды вечером Клавдия привела его в дом, представила Сонечке и раскраснелась:

– Вот, Софа. Это мой жених. Он будет жить здесь.

Монтер поставил за шкаф облезлый чемоданишко с железными уголками и вынул из-за пазухи бутылку сладкой мадеры.

Через двадцать лет на поминках Дмитрия Яковлевича на столе стояла похожая бутылка с мадерой…

…Много незримых покойников собирается вокруг все так же узкой кровати, много. Вон, из зыбкого сиреневого сумрака выплывает папа… совсем молодой, могуче сильный – подбросит вверх на одной руке, поймает, защекочет! Прошла вдоль штор Клавдия – с пылкой юной улыбкой на усохших губах… Геркулес беззвучно спрыгнул с подоконника, разгоняя серебристую утреннюю муть…

Мама на фотографии смотрит вдаль и вглубь. Все улыбаются со стен, кто с дерзостью, кто с вдумчивой печалью, кто с тихой радостью… Великолепный снимок Лемешева в образе Вертера Массне чуть дальше… В шестьдесят третьем Софьюшка впервые попала в оперу и влюбилась в пожилого тенора до слез.

Мама тоже обожала Лемешева…

Последние ее слова были: «Как жаль… Я больше не услышу Ленского… И не приеду в Ленинград… Так хочется еще – хоть раз! – пройтись по Эрмитажу!»

Потом ушла в беспамятство…

Мама была другой. Совсем другой. Она стеснялась дворянского звания и прятала исконную фамилию до последних дней. Лишь незадолго перед смертью велела: «Гордись! Твой род идет из глубины веков и связан с величайшими фамилиями России».

Как жаль, непоправимо жаль, что времена достались Софье жестокие. Непомнящие. От титулов и славных званий остались только четыре фотографии да матушкин нательный крест…

– Эй, Софья Тихоновна, вставай! Кончай лениться, чай поспел! – В дверь комнаты ударил бестрепетный кулак соседки Нади.

Софьюшка вздрогнула, и по щеке скатилась теплая слеза.

Оказывается, плакала…

Чай пили на кухне, по-походному. Сидели за столом-тумбой полу-боком, Надежда Прохоровна нарезала докторской колбаски для бутербродов и, подкладывая их на тарелку Софьюшки, расписывала план мероприятий на утро:

– Я пойду к Таньке Зубовой. Ты погуляй возле гаражей, присмотрись, откуда праздный люд сте кается или – куда. Понятно?

Есть каждое утро чужую колбасу Софья Тихоновна стеснялась. Это чувство особенно усилилось после того, как все благодеяния хлопотливой Надежды Прохоровны стали принадлежать исключительно ей одной. Раньше все эти колбасные благоденствия равнозначно делились на двух сестер, привычку урезать расход продуктов на одну треть Надежда Прохоровна еще не приобрела и оттого усиленно подкладывала Софье Тихоновне полуторный рацион.



Софья Тихоновна чувствовала себя немного приживалкой.

И очень жалела, что с уходом из ее жизни Клавдии исчезла и манера принимать подобные трапезы как должное. Клавочка упрощенно относилась к некоторым проблемам и в безусловно щекотливых положениях обычно отвечала:

– Дают – бери. От Надьки не убудет.

По совести говоря, Надежда Прохоровна и сама так считала – не убудет от нее. Разбогатела она внезапно, еще никак не могла привыкнуть и придумать, на что, кроме продуктов и бытовых мелочей, можно истратить такие деньжищи.

Два года назад в Питере скончалась ее единственная родственница – двоюродная сестра Елизавета – и оставила в наследство двухкомнатную квартиру в историческом центре Петербурга.

Квартиру продали совестливые риелторы, и теперь Надежда Прохоровна считалась не только самой главной бабкой их большого старого дома, но и самой богатой.

– Ты чего еле кусаешь? – заботливо спрашивала. – Налегай, налегай, на улице холодно, подкрепиться следует…

Софья Тихоновна деликатно откусывала кусочек бутерброда.

– Пойдешь к гаражам, оденься поплоше…

– Зачем?

– Чтобы внимания не привлекать. А то знаю тебя, вырядишься как на парад…

Спорить с человеком, чью колбасу ешь, решила Софья Тихоновна, неловко.

На улице было хоть и холодно, но безветренно. Тяжелые, похожие на клочья мокрой ваты тучи стояли низко и, казалось, только ждали, когда тяжелая великанская рука нажмет сверху на серую паклю и вниз закапает сочащаяся влага, пахнущая, предположительно, лекарствами, больницей и осенней простудой.

Темно-зеленый плащ, в котором Софьюшка обычно выбивала ковры и одеяла, пах пылью и нафталином. Плащ задохнулся в кладовой среди ненужной рухляди, дикая спортивная шапочка сумасшедших расцветок казалась Софье Тихоновне терновым венцом…

Четыре ржавых гаража были ее голгофой. Крестом тяжелым – линялый плащ, снабженная помпоном шапка и пустая котомка из-под картофеля.

Выходя из подъезда, Софья Тихоновна опустила глаза и постаралась проскользнуть мимо соседских окон незаметной тенью. Софья Тихоновна Мальцева – эталон вкуса и безупречных манер! – в лыжной шапке с помпоном, разбитых Клавиных сапогах, с испятнанной котомкой… Уму непостижимо!

Но отказать Наденьке в такой малости, как помощь в поимке мерзкого отравителя, Софья не посмела.

– На твои кружевные митенки все ханурики сбегутся посмотреть! – предрекала Надежда Прохоровна, засовывая руку в платьевой шкаф почти по локоть. – Вот, – извлекла из нафталиновых недр ярко-полосатый комок, – шапочка. Бери. И перчаточки пригодятся, холодно.

– Но…

– Бери, бери. Утепляйся. Походишь, посмотришь… Никто внимания не обратит – ходит какая-то  старуха у гаражей, и ну ее. Кому какое дело?

Софья Тихоновна закусила губу и натянула черные вязаные перчатки. «Старухой» она себя вовсе не могла назвать. Если только в лыжной шапке и разбитых сапогах Клавдии…

«Господи, какое чучело!» – подумала, мазнув взглядом по зеркалу, и брезгливо, двумя пальцами, поправила сползающую на лоб шапчонку.

Гаражи располагались через два двора от их дома. Когда-то на их месте, как, впрочем, и почти в каждом московском дворе, стояли сараи. Квартиры окрест были практически сплошь коммунальные, тесные, и многопудовый скарб жильцы предпочитали складывать в уличных сараюшках.

Там же хранились соленья, варенья, запасы неприхотливых овощей, каких-то железяк и деревяшек. Сараи частенько горели, и постепенно все их снесли. Поставили гаражи, потом снесли и их, оставив места только ветеранам и инвалидам.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте ЛитРес.