Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 68

В Олд-Бейли держали человека, называемого глашатаем. Главным его достоинством был голос столь зычный, что он мог выгравировать свои слова на стекле, просто встав рядом и заорав. Время от времени его пускали в ход, чтобы унять шум. Ибо публика в этом дворе плевать хотела на магистрата, а вот глашатая уважали за громкий голос. Сейчас он вышел и завопил во всю глотку: «Слушайте! Слушайте! Слушайте! Милорды королевские судьи строго повелевают и приказывают всем, под страхом тюремного заключения, соблюдать тишину во время оглашения смертного приговора». К последним слова толпа и впрямь умолкла. Разговаривали только совсем уж глухие или безмозглые пентюхи, да и тех быстро уняли соседи. Тишина в Ньюгейте — большая редкость, но то была совершенно особая тишина, заразная, как оспа.

Магистрат встал и тяжело подошёл к перилам балкона. Он явно пребывал в скверном расположении духа. Ему куда больше хотелось участвовать в коронационных торжествах, пить за здоровье короля. У всей страны праздник; удивительно, что в такой день назначили заседание суда. Как такое случилось? Некие могущественные силы запустили в гущу пирующих длинную пастушью клюку и вытащили этого магистрата за шиворот.

— Закон повелевает тебе, — проревел он, — идти туда, откуда ты пришёл, и оттуда на Тайберн-кросс, где тебя повесят за шею, но не до смерти, а засим выпотрошат и четвертуют насмерть! Насмерть! Насмерть! И да помилует Господь твою душу!

Под балконом магистрата мельтешили какие-то тени, вероятно, те самые могущественные силы; они буквально прыгали от нетерпения, не в силах дождаться, когда можно будет лететь в Вестминстер с известием: Джек Шафто сломался под пыткой, признал свою вину и сейчас лежит, скованный, в подвале смертников! Такова была предписанная мораль нравоучительной пьесы, разыгрываемой во дворе, который походил на театр тем больше, чем дольше Джек здесь стоял. Были даже актёры без речей, изображающие войско: последние слова магистрата «И да помилует Господь твою душу» почти утонули в грохоте башмаков на лестнице внутри здания, и прежде чем публика успела даже подумать о том, чтобы учинить беспорядки, её окружила рота гвардейцев с алебардами.

Кто-то рассчитывал улестить нового короля заздравными тостами, медалями, статуями или наложницами. Однако были в Лондоне люди, считавшие, что лучший подарок в честь коронации — голова Джека Шафто на блюде. Будь Джек помоложе, он бы напрягал зрение, силясь разглядеть тех, кто прячется в тени под балконом, может быть, крикнул бы им что-нибудь дерзкое. Однако сейчас они его нисколько не занимали. По правде говоря, за последние четверть часа он не слышал из речи магистрата ни единого слова (кроме страшного приговора). А всё из-за шума, который производил народ, стоящий с Джеком на одном клочке земли, во дворе Олд-Бейли — его люди.

Что-то с размаху опустилось Джеку на макушку. Колени подкосились, но нет, на него не напали сзади. Кто-то нахлобучил ему на голову шляпу. К тому времени, как Джек обернулся, этот кто-то уже улепётывал в скандирующую толпу от разъярённого гвардейца. Толпа ликовала, и скандировала она вот что: «Да здравствует король! Да здравствует король! Да здравствует король!»

Магистрат снова вскочил, лицо его было багровым. Он орал так, что подпрыгивал парик, но до двора не долетало ни звука. Бейлиф сорвал с Джека головной убор, бросил на землю и принялся топтать ногами, однако Джек успел разглядеть, что это было: самодельная корона с буквою V посередине. Не то чтобы Джек разбирался в буквах, но эту узнал сразу — её выжгли ему в основании большого пальца правой руки ещё в ранней юности. Так метили бродяг.

Клеймо бродяги — не бог весть какое отличие. А вот «король бродяг» — высокий титул, который и впрямь надо было заслужить; к нему Джек шёл долго и ценою неимоверных усилий.

Тауэр

Вечер 20 октября 1714

— Так близко и всё же так далеко — вы ведь об этом всё время думали? — Для человека, чьи локти связаны за спиной, Чарльз Уайт говорил с необыкновенным апломбом. Он демонстрировал путы всей комнате, словно новейший парижский фасон, ибо повернулся спиной к сэру Исааку Ньютону и тауэрским стражникам, чтобы поглядеть в окно, выходящее на Минт-стрит.

Как директор Монетного двора Ньютон мог бы затребовать себе для работы любое помещение, какое ему приглянулось, но, будучи весьма практичным директором, расположился так, чтобы не мешать монетчикам. Помещение имело примерно сорок футов в длину и делилось перегородками на две части: крохотную комнатку, сообщавшуюся через Кирпичную башню с Внутренним двором, и большую лабораторию — она же кабинет, — из которой открывался вид на Минт-стрит. Вечернее солнце било в прорехи облаков, озаряя левую щёку и плечо Уайта; ниже, на Минт-стрит, в тени казематов вдоль внешней стены, уже воцарились сумерки. Каземат, расположенный напротив Ньютоновой лаборатории, чуть вправо, был одновременно лучшим и худшим из всех. Служил он одной-единственной цели: в нём хранился ковчег. По этой причине его круглые сутки стерегли люди, называющие себя курьерами королевы, а в последнее время — курьерами короля. Основанием для этого были эмблемы с серебристой борзой и бумажки за подписью и печатью Чарльза Уайта.





Под таким — то есть под Ньютоновым — углом зрения Чарльз Уайт не видел Минт-стрит, пока несколько минут назад стражники не втащили его в лабораторию. Теперь он явственно показывал, что доволен тем, как выглядят его отборные, прекрасно обмундированные и тяжело вооружённые курьеры, стоящие между Ньютоном и волшебным ларцом. Увидев в окне озарённого солнцем Уайта, курьеры разразились приветственными криками, возможно, не зная, что он арестован, причём по очень серьёзному обвинению.

— Государственная измена, — говорил Ньютон. Он сидел за большим, почерневшим от долгой службы столом, в той же алой мантии, в которой присутствовал сегодня на коронации. — Я не могу найти другого слова для того, в чём вас обвиняют.

— Обвиняют?! — весело переспросил Уайт и, наконец-то оторвав взгляд от окна, повернулся к Ньютону. Закатный свет наполнял лабораторию, как лучезарный газ. Блёклые предметы, такие как стол и балки низкого потолка, стали ещё тусклее, но всё, в чем присутствовала хоть капля цвета или блеска, горело в темноте, как яркие звёзды: Ньютонова мантия, ленты-закладки в его пухлых старинных книгах, медные весы, разложенные повсюду образцы золота и серебра. — И кто же меня обвиняет?

— Джек Шафто.

— Уж не потому ли, что ему положили на грудь триста фунтов свинца?

— Я так не думаю, — отвечал Ньютон, — ибо уверен в вашей виновности. Однако ловкий адвокат действительно может заявить, что Джек Шафто с самого начала-то был ненадёжным свидетелем, а уж его признаниям, сделанным под пыткой, и вовсе верить нельзя.

Уайт, впервые с начала разговора, опешил. Уж от кого, а от Ньютона он не ждал подсказки, на чём строить свою защиту.

— Вам безразлично, что будет с Джеком, поверят ему или нет… — начал он.

— Мне безразлично, был он вашей марионеткой, или вы — его, или вами обоими управлял де Жекс.

— Но вам нужно доказать, что неприкосновенность ковчега была нарушена, дабы не отвечать за его содержимое. И Джековы свидетельства, возможно, сочтут недостаточно убедительными. Вам надо, чтобы я их подтвердил.

— На новой квартире у вас будет вдоволь времени развивать эту и другие теории. — Ньютон резко встал и кивнул стражникам. Он услышал какой-то шум за окном и хотел взглянуть, что там происходит. Того же хотел и Уайт, но стражники схватили его и потащили прочь, не дав ему подойти к окну или к Ньютону. Уайт, до сей минуты хранивший надменное спокойствие, разошёлся не на шутку; он бранился, выдвигал неосуществимые требования и сыпал неисполнимыми угрозами, пока его волокли назад во внутреннюю комнату и дальше через Кирпичную башню на плац. Отсюда было уже рукой подать до домиков, где жили стражники, невольным гостем одного из которых Уайту предстояло стать.