Страница 22 из 96
Как глубоко преданы мы друг другу, — могли бы сказать они. (Как часто под видом бескорыстной преданности скрывается самовлюбленность!)
Каждому приходится быть терпимым: у него опасные наклонности, у нее — свои недостатки. Она вместе с тем более осторожна, потому что он уедет (он молод и он мужчина), а она останется. Ибо когда-то это должно закончиться. А теряет, разумеется, женщина: молодой человек встретит новую любовь, не только романтическую, но и физическую. Для нее же он — любовь последняя.
Он уехал в январе, убитый горем. Рыдал. Она, без сомнения, горевала сильнее его, но глаза ее оставались сухи. Они обнялись.
Я буду жить ради ваших писем, — сказал он.
Покинув вас, я предался мечтам, пишет он в первом письме. Он говорит о том, как тоскует по ней, выразительно описывает различные ландшафты, напоминающие ему о… нем самом. Каждый пейзаж погружает его в мечтания, становится отображением его мыслей (и их власти над ним), его ассоциаций. Его почерк в высшей степени витиеват — Катерине трудно разбирать его, — а описания в высшей степени многословны.
Где бы ни находился Уильям, он непременно, с кем-то еще. В Микенах он был с Плинием-старшим. У входа в пещеру Сивиллы — с Вергилием. На крайний случай — со своими неописуемыми чувствами. Бесстрашная путаница литературных реминисценций, неукротимое стремление превращать всякую реальность в мечту или видение в письмах очаровывали Катерину меньше, чем в жизни. Очевидно, это происходило оттого, что она теперь была не соавтором, а лишь приемником фантазий.
К себе она была очень требовательна — показатель сильной натуры: никогда, например, не придавала особенного значения тому, что мастерски играла на клавесине. От других же старалась не ждать многого, чтобы потом не испытывать разочарования. Она ничего не ждала и от Уильяма. Она просто сама была Уильямом… или он был ею. Любить кого-то — значит прощать те недостатки, которые никогда не простишь самому себе. И, если бы ей вдруг показалось, что эгоцентризм писем Уильяма нуждается в оправдании, она бы напомнила себе о его молодости или — попросту — о его принадлежности к мужскому полу.
Это было как сон, писал он о чем-то только что виденном. Я мечтал, я мысленно вернулся в прошлое. Я шел, замирая в мечтах на каждом шаге. Я пролежал целый час, глядя на спокойную гладкую воду. Я был недоволен, что пришлось оторваться от грез.
Каждый шаг своего путешествия он описывал как паломничество. Каждая остановка превращалась в место возвышенного уединения, некоторой дезориентации чувств. Где бы он ни оказался, в какой-то момент ему хотелось спросить себя: где я?
И Катерина, Катерина, я не забыл. Где вы?
Их духовная близость тоже казалась сном.
Я слушал ее как завороженный, — говорил Уильям через много лет о Катерининой игре. — Никакое другое исполнение не волновало меня так сильно. Вы не можете себе представить, как чудесно она играла (вспоминая ее за клавесином, Уильям всегда имел в виду музыку других композиторов). Казалось, — говорил он, — что она вкладывает в музыку все свое существо, это эманация чистого, неоскверненного сознания. Личность и искусство соединялись в единое целое. Среди разврата неаполитанского двора она жила безгрешным ангелом, — вспоминал Уильям. А поскольку в те времена хвалить женщину можно было лишь двумя способами — называя либо ангелом, либо святой, Уильям стремился, чтобы эти слова звучали чаще и громче обыкновенного. Чтобы понять все значение моих слов, писал он, нужно знать, что это был за двор. Я никогда не встречал столь возвышенной натуры.
Все время стремительного путешествия вверх по полуострову, включавшего в себя бесполезную остановку в Венеции (чтобы еще раз вздохнуть по сыну Корнаро), Уильям писал Катерине. Он делил с нею (с ней одной!) безумные фантазии, объявляя, что, будь у него достаточно силы духа — и тысячу раз безразлично, что люди сочтут его эксцентричным! — он бы забыл о своем решении ехать в Англию и немедля повернул бы назад в Неаполь. Ничто не способно дать ему того счастья, которое дали бы еще несколько месяцев в обществе Катерины: они вместе встретили бы весну, и он снова читал бы ей под их любимым утесом в Посиллипо и слушал бы ее игру.
Из Швейцарии Уильям писал о музыке, которую сочинял он.
Вы когда-нибудь читали о гномах, шныряющих в подземельях огромных гор? Под странные, необыкновенные мелодии, которые я только что наигрывал на клавесине, могли бы танцевать гномы и эльфы. Эти отрывистые мелодии — печальные, звучащие словно из-под земли, — похожи на пение без слов. Немногие смертные — разве что мы с вами, Катерина! — способны уловить тихий шепот, исходящий в ночное время от мертвых скал.
И опять: как жаль, дорогая Катерина, что у меня не осталось надежды провести весну в Портичи, побродить с вами по густым лесам Калабрии. Все мои молитвы о том, чтобы вернуться и слушать вас много часов подряд, все мои тревоги — о том, что мы долгое время не сможем видеть друг друга. Я не смел и надеяться на то, что когда-нибудь встречу человека, способного столь полно понимать меня. Надеюсь постоянно узнавать от вас, что в вашей душе еще сохраняется капля жалости к вашему самому нежному и преданному…
Пересекая Альпы, сообщал он, я вдыхал воздух самый чистый и прозрачный, что мне доводилось вдыхать. Он описывал долгие прогулки, во время которых бесконечно брел по долинам, окутанным ароматами трав и цветов, окруженным высокими скалами, или повествовал о мысленных путешествиях, во время которых, перемещаясь с одной горной вершины на другую, строил там замки в стиле Пиранези. Он уверял, что ни на минуту не прекращает думать о ней. Вы одна можете понять, какие грустные мысли овладевают мною прозрачными морозными ночами, когда в небе отчетливо видна каждая звездочка. И дальше: жаль, что вы не можете слышать того, что шепчет мне на ухо ветер. Я слышу то, чего не слышит ни один человек во Вселенной, мой слух улавливает Голоса эфира. Какое множество Голосов доносят до меня ледяные ветры, дующие в этих фантастических, грандиозных горах. Я думаю о вас, вы там, где всегда лето.
Но в Неаполе зима выдалась на удивление холодная. Катерина почувствовала себя хуже. Ее почти каждый день навещал доктор, старый шотландец с морщинистыми щеками (ей вспоминались гладкие щеки Уильяма), обосновавшийся в Неаполе много лет назад. Разве я так уж больна? — спросила она. Всего-то десять миль, и мне, старику, прогулка, — улыбаясь, ответил он. От необычной мягкости его взгляда ей стало жутко.
Вот я и в Париже, написал Уильям. Мое чудесное уединение заканчивается. Англия ждет. Но боюсь, о Катерина, что от меня никогда не будет проку, ибо я пригоден разве что для сочинения странных мелодий, строительства башен, составления планов разбивки садов, коллекционирования произведений древнего японского искусства и воображаемых путешествий в Китай или на Луну.
В Неаполе первый раз за последние тридцать лет пошел снег.
Как бы ни был далек Неаполь от Англии, он еще дальше от Индии, родины Джека. Кавалер с болью в сердце заметил, что обезьяна больна. Джек больше не прыгал повсюду, он лишь волочил ноги от стола к стулу, от вазы к бюсту. Медленно-медленно поднимал голову на зов Кавалера. Из его крохотной грудки доносился хриплый свист. Кавалер задумался: не слишком ли холодно Джеку в подвальном помещении? Он собирался сказать Валерио, чтобы тот перенес обезьяний тюфяк в один из верхних этажей, но как-то позабыл об этом. Ему будет не хватать маленького шута. Он постепенно начал изгонять Джека из своего сердца. Да и забот было куда более обыкновенного.
Подошло время королевской охоты на кабанов. Кавалер перевез все самое основное: Катерину, необходимые музыкальные инструменты, избранные книги и минимальный (тридцать четыре человека) штат прислуги — в жилище в Казерте, где было еще холоднее, чем в Неаполе. Чтобы избавить Джека от неудобств переезда и от более сурового климата, его оставили в городе на попечении юного Гаэтано, которому было приказано ни на минуту не выпускать обезьяну из виду. Король на неделю увез Кавалера в Апеннинские предгорья на охоту. О, я привыкла к его отлучкам, — заверила Катерина доктора Драммонда, наезжавшего через день. — И я не хочу быть причиной беспокойства для моего мужа.