Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 44



Когда он играет, я внутри него и рядом с ним. Хоть и сижу в темноте зала среди других людей, я плотно прилегаю к его коже, я под его фраком и мокрой рубашкой, я и есть его смычок, который он держит в руке, я запах его пота, который течет по коже, я соль на его губах.

Когда он встает и делает знак оркестру раскланиваться, я чувствую, что руки его дрожат, а в ушах звенят последние аккорды мелодии. Он кланяется третий и четвертый раз, но по-прежнему не слышит аплодисментов, потому что музыка продолжает звучать внутри него. Снова и снова она бушует в нем. И еще долго после того, как он покинет зал в поисках тишины и темноты.

Один раз мы столкнулись в фойе. Я пришла пораньше, чтобы купить один из тех редких билетов, которые иногда продавали перед концертом. Он вышел с инструментом в черном футляре и пакетом из химчистки, в котором лежал фрак. Внезапно он остановился за моей спиной и подождал, пока я обернусь. Это случилось две недели назад. Я видела, как он обрадовался, но не извинился за то, что не давал о себе знать. Он порывисто обнял меня и поцеловал, как будто очень соскучился. Запах его пота и лосьона после бритья заставил мое тело сладко содрогнуться, и мне захотелось встретиться, как обычно, после концерта. Мы рассмеялись, он оттащил меня от билетной кассы и поцеловал еще раз, обнимая так крепко, словно кто-то пытался вырвать меня из его объятий.

Но когда через несколько часов мы встретились в нашем ресторане, он был таким уставшим и обессиленным, каким только может быть человек после выступления. Вместо того чтобы наслаждаться едой и вином, он хотел поскорее закончить ужин. Мы вышли на улицу, пошел снег. Ледяной, смешанный с дождем снегопад превращался в воду в ту секунду, как касался земли. Он извинился за свое ужасное настроение. Пройдя несколько кварталов, он внезапно сказал, что ему не понравилось играть передо мной, сидящей в толпе. Его задело, что я хотела купить билет, как обычный зритель, и послушать игру без его ведома. Раньше он всегда сам вручал мне билет, и я с радостью и волнением занимала свое место в зале. А теперь он никогда не будет чувствовать себя уверенно, сказал он. Свободно…

На полуслове он умолк. Огни парижских улиц отражались в мокром асфальте.

Меня пронизывал холод. Он, как всегда, обнимал меня за талию, мы шли к нему домой. Казалось, от его слов ничего не изменилось. Но я не чувствовала под собой улицы, только руку на своей талии и тепло его тела. Моя кожа была ледяной, сердце едва билось, руки и ноги онемели от страха, каждую секунду я боялась упасть. Мне надо было высвободиться из-под его руки, сказать «прощай», развернуться и уйти навсегда. Но я знала, что не смогу. Мои руки просто не отодвинут засов, не откроют дверь, не зажгут лампу, не почистят зубы… Я не смогу смотреть на свое бледное лицо в зеркале. Я никогда не засну без него. Поэтому я продолжала идти с ним рядом и позволяла его руке спокойно обнимать мою талию.

Дома у него все было так, как и должно быть там, где бывают наездами. Консьержка поливала цветы, проветривала и пылесосила. Почта и газеты лежали двумя стопками на столе в гостиной; в холодильнике — йогурт, сыр и джем, как обычно. В прихожей стояли тапочки. У него был дом, в который хотелось возвращаться, уютный и удобный. На рассвете он, дрожа, разбудил меня. Он сидел в постели, в комнате стоял душный запах пота и секса. Первые серые лучи рассвета падали из-за штор. Он сказал, что я все разрушила, что его старый страх снова ожил. Страх перед сценой и залом, перед тем моментом, когда поднимут занавес, вызывал у него дрожь, тошноту и даже приводил к обморокам. Страх стоять с инструментом в свете прожекторов и быть в центре внимания. Страх темноты в зале…

— Сначала только рука, правая рука касается смычка… а потом… другая рука. — Он вытянул свои тонкие руки в постели передо мной. Голос звучал на удивление спокойно, я не видела его глаз в полутьме. — Перед публикой… всей публикой…

Я знала продолжение. Он лежит, сраженный выстрелом, между сдвинутыми стульями скрипачей и дирижерским подиумом. Тонкие лодыжки, брюки, купленные в «Галерее Лафайет», знакомые контуры коленных чашечек угадываются сквозь ткань, округлость бедра, кровь на рубашке…

Его руки упали на простыню. Когда я положила свою руку на его ладонь, он вздрогнул, как от удара. Он вглядывался в меня. От него исходил сильный запах старого кошмара, который многие годы мучил его. Но этот страх каким-то непостижимым образом заставлял его снова и снова выходить на сцену, в свет рамп, и отдаваться во власть музыки.



Я ушла. Париж был холодным, грязным и бесконечным. Чтобы добраться до дома, мне пришлось сделать три пересадки. Город, казалось, бурлил сильнее, чем когда-либо, я закрывала руками уши и мечтала о шапке, нет, даже не о шапке, а о защитной маске. Страх моего любимого окутывал меня, сковывал и пятнал. Его страх стал моим, я опускала глаза, проходя мимо людей. Но я не боролась, как он. Просто отходила в сторону и незаметно пятилась от света прожектора.

Когда поступали предложения о работе и открывались новые возможности, я пасовала. Вместо того чтобы идти вперед, стать музыкантом и художником, заявить о себе на весь мир, как он и его оркестр, я незаметно скользила в сторону, искала другую дорогу, исчезала на боковых улицах. Предложение от музыкальной студии звукозаписи стало первым шагом в новом направлении. Сначала пыталась просто заработать, потом все больше втянулась.

Путь назад начался задолго до того, как кто-то это заметил, когда все, даже я сама, думали, что я продолжаю двигаться вперед. Когда каждый шаг казался решающим, и каждый концерт был вызовом и победой над самой собой. Может, это началось с зубов. Там, во рту, когда на рентгенологических обследованиях, ежегодных для юных трубачей в музыкальной академии, увидели, что мои будущие зубы мудрости изменят форму челюсти и тем самым повлияют на способность выдувать воздух в инструмент. Прикус и поток воздуха будут другими, когда зубы полностью вырастут.

Стоматолог улыбался под маской, сообщая мне эту новость. По собравшимся вокруг его глаз морщинкам я поняла, что он улыбается. Спешить не нужно, сказал он, мы можем подождать и посмотреть, как все пойдет. Изменение продлится долго, это не бывает за одну ночь, и у меня есть время, чтобы подумать, хочу ли я предпринять какие-то меры.

Но я пошла домой, заливаясь слезами, и убедила маму сразу же договориться об операции. Она видела мое отчаяние, мое понимание того, что каждая неудачная репетиция будет вызывать во мне уверенность в неотвратимости обстоятельств. Она-то знала, что делают с человеком сотни, тысячи часов бесконечных упражнений, между которыми тишина, ожидание и снова тишина.

Зубы мудрости мне удалили через две недели. Их неровные верхушки еще даже не прорезались через десну. Я почувствовала такое облегчение, что даже заснула во время операции и проснулась счастливая от того, что все позади, и язык постоянно нащупывал две кровоточащие огромные дыры. Весь вечер я выплевывала кровяные сгустки, и уже на следующий день появились первые желтые, плохо пахнущие сгустки гноя со слюной. Поднялась температура, и меня окутывало жарким, отдающим металлом туманом. Я не могла есть, а воду приходилось пить маленькими глотками. Мама и папа, сменяя друг друга, сидели у моей постели с чайными ложками и соломинками.

Зачем я это сделала?

Жар иногда отступал, и эти тягостные вопросы снова начинали на меня давить. Зачем я позволила убрать то, что еще не успело причинить мне вреда? Не разрушила ли я на самом деле свое тело и свою жизнь? Может, дыры во рту никогда не зарастут, а я никогда уже не поднимусь с кровати и не буду играть в оркестре. Только представить себе, что все свои старания я же и свела на нет. Вдруг я больше никогда не буду смеяться, курить украдкой с Май или целоваться с ней в шутку, никогда не съем мороженое на десерт и не буду всерьез целоваться с Максом. И никто вообще не захочет целовать меня, пахнущую кровью, гноем, потную от жара и не особо умную.