Страница 43 из 61
Однажды, едва войдя в дверь, Иосиф замер, увидев мой бордовый бархатный smoking-jacket, только что купленный моей женой в Париже. Он осыпал его восторженными эпитетами и заключил полуутверждением-полувопросом: «Может быть, это просто вы».
[Фото 43. Молодые модники Ленинграда любили соревноваться, у кого самая клёвая одежда. Эти джинсы Бродский получил от западных друзей в 1967 г. — таких не было больше ни у кого, и он попросил своего друга Бориса Шварцмана снять его в них. О кожаную нашивку он зажигал спички.]
Иосиф в вопросах одежды держался весьма определенных мнений, как и во всем остальном. Как-то я спросил его, что он думает о другом английском предмете моего гардероба, моем Norfolk jacket (твидовом охотничьем пиджаке с хлястиком и шлицей сзади), которым я очень гордился. Он погладил его рукой. «Женщина», — последовал его комментарий. Отношение к одежде было у него столь же инстинктивно-физическим, как и его отношение к людям: оно было следствием главенствующего значения, которое Бродский придавал визуальному впечатлению.
■
Одним из любимых шведских блюд Иосифа был лосось, маринованный по-шведски (gravlax), особенно в сочетании со шведской полынной водкой (марки «Båska droppar»). О силе его любви к этому блюду свидетельствует ответ, который Иосиф дал во время выступления и Лондоне на вопрос, почему он так часто бывает в Швеции: «Потому что там есть дама, которая совершенно замечательно готовит лосося». Дама эта — моя жена.
Разумеется, ответ был шуточным — но не только. Ибо отношение Иосифа к еде было таким же страстным, как его интерес к одежде.
До сих пор я ощущаю присутствие Иосифа в нашей кухне, его бурный энтузиазм перед предстоящим ужином. Помню его детскую радость, когда жена в первый раз приготовила котлеты — так же, как их когда-то делала его мама: и с укропом, и с петрушкой. Он их не ел, с тех пор как его выбросили из СССР. Теперь, когда ему подали котлеты, да еще с отварной картошкой (как редко едят в США), восторгу не было границ.
После этого котлеты навсегда стали составной частью меню — в том числе и в последнее его посещение нашего дома, в сентябре 1994 года. Он уплетал котлету за котлетой, вопреки повторным предостережениям жены: он должен быть осторожен из-за сердца. Но не успевала она выйти из кухни, как он хватал еще одну, виновато ухмыляясь. «Мой идеал — это кастрюля с котлетами, и чтобы руками из нее доставать одну за другой», — объяснил он когда-то Андрею Сергееву.
■
Нью-Йорк, 28 ноября 1987 года. Звоню Иосифу в девять утра. Он говорит, что закончил Нобелевскую лекцию. Я очень рад. Говорю, что могу ее забрать (для перевода на шведский) в тот же вечер, поскольку буду близко от его дома. Мы договариваемся, что я позвоню около десяти: вдруг он выйдет вечером.
[Фото 44. 10 ноября 1987 г., День Нобеля. Один из стокгольмских ресторанов предложил, между прочим, блины «Иосиф Бродский».]
В Нью-Йорке находится шведский актер Эрланд Юсефсон, который играет Гаева в «Вишневом саде» в постановке Питера Брука. Поскольку он днем репетирует, мы можем видеться только вечером. Поэтому я приглашаю его на ужин в тот же вечер к своему другу Стивену Руди, душеприказчику Р. О. Якобсона. Гости, сильно возбужденные присутствием Эрланда, задают вопросы об Ингмаре Бергмане. Я спрашиваю о различиях в работе Тарковского (у которого он снимался в «Ностальгии» и «Жертвоприношении») и Брука. Эрланд рассказывает о положительном опыте работы с последним: о колоссальной близости между режиссером и актером, о физической тренировке.
Иосифу я звоню, как договорились, около десяти вечера, но никто не берет трубку. Половина одиннадцатого. Эрланд говорит, что пора домой: «завтра репетиция». Я предлагаю ему прогуляться до Гринвич-Виллидж — а вдруг Иосиф дома. И действительно, мы застаем Иосифа уже на Мортон-стрит. Нобелевская лекция печатается на принтере его соседа. Пока ждем — болтаем, Иосиф просит меня вынуть из холодильника что там есть, но мы неголодные. Он говорит о Чехове, которого не любит, и о том, что режиссер отнимает у актера инициативу и возможность по-разному проявлять себя в роли. Эрланд не согласен. Он сидит на диване, я в кресле. Иосиф все время стоит. Вдруг он, хихикая, говорит Эрланду: «Я вас так много раз видел в кино, что не знаю, что вам сказать».
Звонит телефон. Я догадываюсь, что это Вячеслав Всеволодович Иванов (Кома), с которым я давно знаком по Москве и с тестем и тещей которого, Львом Копелевым и Раисой Орловой, виделся всего десять дней назад в Кельне. Кома только что приземлился в Нью-Йорке и на следующий день отправляется на лингвистическую конференцию в Калифорнию. Это его первая заграничная поездка за десятилетия, если не считать недавнего посещения Турции. Они договариваются, что Кома зайдет завтра в десять.
Иосиф чрезвычайно рад неожиданному звонку. Рассказывает Эрланду о Коме: «Анна Ахматова говорила об этом человеке, что он ангел — не ангельский, а ангел».
Когда на следующий день я захожу к Иосифу около двенадцати, Кома уже там. Завтрак — масло, хлеб, привезенный мной из Стокгольма маринованный лосось — стоит на столике и на полу как попало. Кот Миссисипи шастает по нему взад-вперед. Кома читает Нобелевскую лекцию, одобряя ее. «Русский у меня — не совсем обыкновенный, не правда ли?» — спрашивает Иосиф. Кома согласен, говорит, что и в точных науках эстетика тоже опережает этику. Иосиф радуется, как ребенок, и щелкает пальцами, поясняя, что это «американский жест». Сидим разговариваем до трех, затем Иосиф звонит по телефону и просит привезти свою машину («мерседес» 1974 года) из гаража, чтобы отвезти Кому в гостиницу на Лексингтон-авеню. Перед тем как им уехать, я снимаю Иосифа с Комой в саду. Иосиф в замечательном настроении за рулем, он задает Коме вопросы о клинописи, которую надлежит смотреть при определенном освещении. Когда Кома подтверждает его мысль, Иосиф говорит, что если это так, то пирамиды — своего рода обратная клинопись. Потом спрашивает: «Вы могли себе представить, Кома, что я буду когда-нибудь вас возить по Нью-Йорку, по Шестой авеню, да еще в своем „мерседесе“?»
■
Однажды, прогуливаясь по Стокгольму и оказавшись возле витрины магазина писчебумажных принадлежностей, мы воскликнули в один голос: «Давайте зайдем!» Посмотрели удивленно друг на друга, и Иосиф спросил: «Вы тоже единственный ребенок?» Я ответил, что да, и он сказал: «Это все объясняет». Поскольку у меня было — и до сих пор есть — чувство, что Иосиф обладал знаниями, которые мне недоступны, я не посмел его спросить, что именно это объясняло. Когда потом выяснилось, что мы оба не только обожаем магазины писчебумажных принадлежностей, но и что наши отцы произвели нас обоих в возрасте тридцати семи лет, Иосиф еще раз получил подтверждение того, о значении чего я не осмелился его спросить.
■
Иосиф (с вопросом, намекающим на желаемый ответ).Бенгт, вы что-нибудь успеваете читать?
Я (не совсем правдиво).Очень мало, к сожалению.
Иосиф. Я тоже ничего не успеваю читать.
Иосиф действительно стал читать меньше с годами, и не только потому, что был — особенно после Нобелевской премии — очень занят лекциями и прочими делами. «В определенном возрасте твой круг чтения не расширяется, а сужается, — объяснил он в позднем интервью, где описывал себя человеком, находящимся „в стадии не столько потребления, сколько отрицания“, то есть отталкивания. — Я уже больше не губка. Губка кончилась лет в тридцать — тридцать пять».
■