Страница 4 из 61
[Фото 3. Иосиф с отцом в морском порту в Ленинграде, 1954 г. Фотограф неизвестен. Из собрания М. Мильчика.]
В своих интервью Бродский говорил о домашних отношениях прямее и откровеннее, чем в эссе. Отец всегда считал сына «бездельником, лоботрясом» и наказывал его.
Мать тоже меня могла отшлепать, хотя она была более добра ко мне, чем отец. Я помню, как он расстегнул свой матросский ремень и выпорол меня, когда я натворил что-то ужасное, не помню уже что, а мать в это время кричала… Я плохо учился, и это очень раздражало отца, чего он никогда не скрывал. Родители столько ругали меня, что я получил настоящую закалку против такого рода воздействия.
На самом деле, утверждал Бродский, «все неприятности, которые причинило мне государство, не шли с этим ни в какое сравнение» — суровый, но вряд ли справедливый приговор, вынесенный воспитательным методам родителей.
Во время процесса мать с отцом сидели на первой скамейке, на крайних местах у дверей. «На них было невыносимо больно смотреть, — вспоминает Гордин, — они не отрывали глаз от двери, она должна была отвориться и впустить их сына». Сейчас, во время суда, они стали понимать, что он — значительный поэт. «Александр Иванович поверил в талант Иосифа на суде, когда услышал отзывы Ахматовой и Маршака, — рассказала мне Татьяна Никольская, близкий друг Бродского. — Поднимал большой палец и улыбался от гордости. Видела сама».
Процесс стал поворотным моментом, в 1964—1965 годы Александр Иванович и Мария Моисеевна написали не менее тринадцати обращений в защиту сына.
Обвинения в тунеядстве были необоснованны по любым меркам. Не только потому, что работа переводчика и поэта — действительно работа, но и потому, что Бродский с пятнадцати лет, с 1956 года, занимался тем, что и советский суд должен был бы расценить как полноценный труд. Он бросил школу в конце восьмого класса и стал рабочим на заводе «Арсенал».
Помню, когда я бросил школу в возрасте 15 лет, это было не столько сознательным решением, сколько инстинктивной реакцией. Я просто не мог терпеть некоторые лица в классе — и некоторых однокашников, и, главное, учителей. И вот однажды зимним утром, без всякой видимой причины, я встал среди урока и мелодраматически удалился, ясно сознавая, что больше сюда не вернусь. Из чувств, обуревавших меня в ту минуту, помню только отвращение к себе за то, что я так молод и столькие могут мной помыкать. Кроме того, было смутное, но радостное ощущение побега, солнечной улицы без конца.
На заводе Бродский застал «рабочий класс» в его «истинно пролетарской фазе, до того, как в конце пятидесятых годов он начал омещаниваться»:
Там, на заводе, став в пятнадцать лет фрезеровщиком, я столкнулся с настоящим пролетариатом. Маркс опознал бы их немедленно. Они — а вернее, мы — жили в коммунальных квартирах — по четыре-пять человек в комнате, нередко три поколения вместе, спали в очередь, пили по-черному, грызлись друг с другом или с соседями на общей кухне или в утренней очереди к общему сортиру, били своих баб смертным боем, рыдали не таясь, когда загнулся Сталин или в кино, матерились так густо, что обычное слово вроде «аэроплана» резало слух, как изощренная похабщина, — и превращались в серый равнодушный океан голов или лес поднятых рук на митингах в защиту какого-нибудь Египта.
На заводе он пробыл полгода, потом сменил множество профессий: кочегара в банях, помощника прозектора в морге (считалось, что практика в медицинском учреждении засчитывается в плюс при поступлении в медицинский институт), смотрителя на маяке. В 1957—1961 годы он нанимался в геологические партии. Не имея специальных знаний, он устроился благодаря знакомым студентам-геологам в экспедиции на Белое море, Дальний Восток, в Якутию и другие дальние края. Экспедиции были как бы заменой заграничных путешествий, разрешения на которые ему никогда не удалось бы получить. Путешествия расширяли кругозор, насыщали впечатлениями, уводили подальше от глаз начальства. Он не тяготился длинными пешими переходами, таскал тяжелый рюкзак, собирал образцы, сплавлялся по рекам. Наследственный сердечный недуг, который в конце концов и свел его в могилу, еще не давал о себе знать. Он выглядел здоровым сильным парнем.
Решение стать поэтом пришло к нему в одной из летних экспедиций. «…Помню, что я принялся писать стихи не потому, что мне хотелось писать стихи или я думал об этой профессии, об этой карьере и т. д.», — вспоминал он. Однажды один из участников экспедиции показал ему стихотворение, написанное его другом, Владимиром Британишским. Название было «Поиски» — в двойном смысле: как духовные искания и искания вообще. «Он мне показал эти стихи, и мне показалось, что на эту же самую тему можно написать получше». Чтение стихотворения Британишского запустило собственный поисковый мотор Бродского: первые, еще не совершенные, стихи датированы именно 1957 годом. «… Это тот возраст, когда все вбирается и абсорбируется с большой жадностью и с большой интенсивностью, — объяснял он много позже. — И абсолютно на все, что с тобой происходит, взираешь с невероятным интересом, как будто это происходит в первый раз!» Всего год спустя, из летней экспедиции 1958 года, восемнадцатилетний поэт писал своей подруге Элеоноре Ларионовой:
Я хотел бы стать чем-нибудь стоящим. Для этого нужно знать много вещей. Если ты собираешься творить, то необходимо усвоить себе, для кого, для чего ты это делаешь… Необходимо найти фундамент, на который намерен опереться; необходимо проверить его прочность. Необходимо также найти людей, которые верят в эту же самую идею, которые помогут. Это, собственно, главное. Нужно, в общем, очень долго искать… Я, собственно, только начинаю. Только начинаю по-настоящему заниматься делом… Ты вот пишешь и говоришь весьма часто, что я перелетная птица, дилетант. Пойми же, Норка, — это поиск. Я жонглирую своей судьбой не ради чего-то определенного, стабильного для себя. Ну в том смысле, что я вовсе не намерен выбирать себе какую-то иерархическую лестницу и продвигаться по оной… Я уже давно решил вопрос о цели. Теперь я решаю вопрос о средствах. Мне кажется, что я нахожу правильное решение. Это звучит и глупо, и высокопарно. Но это происходит потому, что я популяризирую идею. Я хочу, чтобы ты поняла меня верно. То, что я делаю, это только поиск. Новых идей, новых образов и, главное, новых форм.
[Фото 4. Каждый год в день рождения Бродского 24 мая отец фотографировал сына на балконе «полутора комнат». Ленинград, 1957 г. Из собрания М. Мильчика.]
Уродский ворвался в русскую литературу как ураган. Обычные для юности мечты о поэтической славе не обуревали его. Поэзия была для него способом постигать те вопросы, перед которыми он оказался поставлен с ранних лет: добро и зло, свобода и несвобода, жизнь и смерть. В советском строго регламентированном обществе существовали неписаные правила поведения для начинающего поэта. Следовало войти в одно из литературных объединений города, читать там свои стихи, заслужить одобрение на их обсуждении и, в идеальном случае, быть рекомендованным в печать. Все это было не для Бродского, индивидуалиста от природы, наделенного страстью к соперничеству и мощным личностным началом. Лев Лосев рассказывает, что и на разрешенных вечерах поэзии, и в частных домах Бродский стал читать свои стихи задолго до того, как достиг в них уровня, который соответствовал бы претенциозности подачи. Отчитав свое, он чаще всего покидал собрание, один или со свитой. Дождаться выступления других участников не было ни терпения, ни желания. Привлекая сверстников, говорит Лосев, «искренностью, крупностью интересов, естественным не наигранным нонконформизмом и необычно интенсивным отношением к людям, разговорам, отвлеченным идеям и житейским событиям», Бродский не мог не вызывать «раздражения и опасения у кураторов литературной молодежи».