Страница 6 из 39
— А еще очень важно, — заговорил наконец мистер Кантор, — чтобы вы все успокоились, не теряли голову и не паниковали. И не заражали своей паникой детей. Очень важно, чтобы их жизнь оставалась нормальной, насколько это возможно, и чтобы вы все постарались разговаривать с ними спокойно и рассудительно.
— Может быть, лучше держать их дома, пока это не кончится? — спросила очередная мамаша. — Разве квартира не самое безопасное место, когда такое происходит? Я мать Ричи Тулина. Ричи от вас без ума, мистер Кантор. И все мальчики тоже. Но, может быть, все-таки лучше будет для Ричи и остальных, если вы закроете спортплощадку и они будут сидеть дома?
— Я не могу закрыть спортплощадку, миссис Тулин. Это решает инспектор школ.
— Не подумайте, что я вас во всем этом виню, — сказала она.
— Нет, нет, конечно, я ничего такого не думаю. Вы же мать. Само собой, вы встревожены. Я хорошо понимаю всех здешних родителей.
— Наши еврейские дети — вот наше богатство, — сказал кто-то. — Отчего зараза бьет по нашим прекрасным еврейским детям?
— Я не врач, поймите. И не ученый. Я не знаю, отчего она бьет по тем, по кому бьет. И не думаю, что кто-нибудь знает. Потому — то все и выискивают, на кого или на что возложить вину. Ищут корень зла, чтобы его устранить.
— Но итальянцы же, итальянцы — это наверняка они!
— Нет, нет, не думаю. Ведь я там был, когда они приходили. У них не было контакта с нашими детьми. Инфекция не от итальянцев. Послушайте, вы не должны давать волю всем этим тревогам и страхам. Ни в коем случае нельзя заражать детей микробом страха. Мы это преодолеем, поверьте мне. Надо каждому отвечать за свое, поменьше нервничать, делать все возможное для защиты детей, и вместе мы это преодолеем.
— Спасибо вам, молодой человек, большое спасибо. Вы просто чудесный молодой человек.
— Мне теперь надо идти, прошу меня извинить, — сказал он им всем, взглянув напоследок в их встревоженные глаза, где стояла мольба, словно он был кем-то очень могущественным, а вовсе не заведующим спортплощадкой двадцати трех лет от роду.
Фабиан-плейс была последней улицей в Ньюарке перед железнодорожными путями и складами древесины, а дальше уже начинался Ирвингтон. Как и на других улицах, которые ответвлялись от Чанселлор-авеню, на ней стояли разделенные узкими бетонными подъездными дорожками и маленькими гаражами двухэтажные дома с мансардами, с крылечками из красного кирпича и с крохотными палисадниками. На тротуаре перед каждым крыльцом росло молодое дерево, посаженное в прошлом десятилетии муниципалитетом ради тени, но сейчас имеющее чахлый вид из-за долгой ужасающей жары без единого дождя. Ничто на этой чистенькой и тихой улочке не говорило об антисанитарии, об инфекции. В каждом доме на каждом этаже от уличного пекла на окнах были опущены плотные шторы или задернуты занавески. Нигде не было видно ни души — то ли из-за погоды, думал мистер Кантор, то ли потому, что соседи велели детям сидеть дома из сочувствия к семейной беде Майклзов — или из ужаса перед этой бедой.
Но вот из-за угла Лайонс-авеню появилась одинокая фигура — появилась и двинулась сквозь ослепительное солнце, накалявшее Фабиан-плейс и уже размягчавшее на ней асфальт. По особой походке мистер Кантор даже издали узнал, кто это. Это был Хорас. В Уикуэйике Хораса знали все мужчины, женщины и дети — во многом потому, что при виде этого человека, идущего в твою сторону, тебе всякий раз делалось неуютно. Маленькие дети перебегали от него на другую сторону улицы, взрослые опускали глаза. Хорас был местный "псих" — мозгляк лет тридцати, сорока или больше (точно его возраста никто не знал), чье умственное развитие остановилось примерно на шестилетнем уровне, человек, которого психолог, вероятно, классифицировал бы как слабоумного или даже идиота, хотя, разумеется, не стал бы пренебрежительно называть "психом", как давно уже повелось среди юнцов той округи. Он подволакивал ноги во время ходьбы, а голова его, по-черепашьи торчавшая на шее вперед, при каждом шаге разболтанно покачивалась, так что общий вид был человека не столько идущего, сколько ковыляющего. В тех редких случаях, когда он что-то произносил, в углах его рта скапливалась слюна, а когда он молчал, она порой стекала у него по подбородку. Его худое, неправильной формы лицо выглядело так, будто его нещадно плющило и перекручивало в тисках родовых путей; исключение составлял нос — этакая гигантская нелепая картофелина на узком лице, нос, из-за которого иные дети дразнили его, когда он, шаркая, проходил мимо крыльца или дорожки, где они играли: "Эй ты, носорог!" От его одежды в любое время года несло затхлостью, щеки усеивали крохотные кровавые отметинки, говорившие о том, что при детском уме щетина у него на лице была вполне мужская и каждый день перед выходом на улицу либо он, рискуя порезаться, брился сам, либо его брили родители. В тот летний день он, должно быть, только — только вышел из маленькой квартирки позади ателье за углом, где жил с родителями — пожилой парой, говорившей дома на идише, а с клиентами в ателье на ломаном английском, у которой, как говорили, были и другие дети, нормальные и уже взрослые, жившие отдельно: как ни удивительно, один из двух братьев Хораса был якобы врачом, другой — преуспевающим бизнесменом. Хорас, младший в семье, каждый божий день прогуливался по окрестным улицам и в летний зной, и в зимнюю стужу — тогда он надевал большую, не по размеру куртку с поясом и натянутым поверх наушников капюшоном, к рукавам которой были приколоты английскими булавками варежки для его больших рук, при любой погоде болтавшиеся без всякой пользы, а ноги были обуты в вечно расстегнутые черные галоши. Плетясь в этом наряде, он выглядел еще диковинней, чем во время своих одиноких походов в более теплое время года.
Мистер Кантор отыскал дом Майклзов на противоположной стороне улицы, взошел на крыльцо и, нажав в маленькой прихожей с почтовыми ящиками кнопку квартиры второго этажа, услышал звонок наверху. Кто-то медленно стал спускаться по внутренней лестнице; наконец открылась стеклянная матовая дверь. Перед мистером Кантором возник большой, плотного сложения мужчина в рубашке с короткими рукавами, которая едва сходилась на животе. Под каждым глазом у него было темное зернистое пятно; глядя на мистера Кантора, он оглушенно молчал, словно горе лишило его дара речи.
— Я Бакки Кантор. Заведующий спортплощадкой и учитель физкультуры в школе на Чанселлор. Алан был в одном из моих классов, и он играл у меня в софтбол на площадке. Я узнал о случившемся и пришел с соболезнованием.
Мужчина долго не отвечал.
— Алан говорил мне про вас, — промолвил он наконец.
— Алан был прирожденный атлет. Он был очень вдумчивый мальчик. Такой ужасный, невероятный удар. Это просто непостижимо. Я пришел сказать, что скорблю вместе с вами.
В прихожей было очень жарко, и оба они сильно потели.
— Поднимемся наверх, — предложил мистер Майклз. — Можно выпить чего-нибудь прохладительного.
— Мне не хочется вас затруднять, — сказал мистер Кантор. — Я хотел только выразить вам сочувствие и сказать, что ваш сын был превосходным мальчиком. Он во всем вел себя по — взрослому.
— У нас есть чай со льдом. Свояченица сделала. Нам пришлось вызвать врача к моей жене. Она слегла, когда это случилось. Пришлось дать ей фенобарбитал. Поднимитесь, выпейте холодного чаю.
— Мне не хотелось бы никого тревожить.
— Пойдемте. Алан часто нам говорил про мистера Кантора и его мускулы. Он любил спортплощадку… — Голос его дрогнул. — Он любил жизнь.
Мистер Кантор последовал за большим, убитым горем мужчиной вверх по лестнице в квартиру. Там все шторы были опущены, лампы не горели. Рядом с диваном стояла радиола, напротив — два широких мягких кресла. Мистер Кантор присел на диван, а мистер Майклз сходил на кухню и вернулся со стаканом охлажденного чая. Жестом он пригласил гостя пересесть поближе к нему в одно из кресел, затем, болезненно и шумно вздыхая, опустился в другое, с пуфом для ног. Откинувшись и положив ноги на пуф, он стал выглядеть так, будто, подобно жене, лежал в постели, одурманенный лекарством, неспособный двигаться. Шок лишил его лицо способности выражать что-либо. В густом сумраке комнаты потемневшая кожа под его глазами казалась черной, словно на лице был дважды оттиснут чернилами траурный знак. У древних евреев был ритуал: узнав о смерти любимого человека, раздирать на себе одежду. Мистер Маиклз вместо этого припечатал к бесцветному лицу две темные заплаты.