Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 95



Обхватив руками плечи, она поворачивается к зеркалу. Ага. Ее послание он получил, это очевидно. Перед тем, как выйти из каюты, она зашла в туалет и написала помадой на зеркале то же, что писала каждый раз все последние дни, выходя из каюты: Бог тебя видит, сволочь! Но эту весть явно не приняли к сведению. Он размазал помаду по всему зеркалу, стер надпись полотенцем, испортив его, а потом написал ответное послание той же самой помадой, только более крупными буквами: ПИЗДА!

Она сглатывает несколько раз, чтобы успокоиться. Блистательный ответ. Просто гениальный. Кроме всего, он еще, оказывается, сломал к чертовой матери ее помаду, единственную, которую она взяла с собой в экспедицию, единственный имеющийся у нее экземпляр Lancôme Long Lasting Juicy Rouge,тон № 132. Прибить гада! Как только он ей попадется — сперва уши ему отрезать, а потом убить!

Естественно, если сам он раньше ее не убьет. И к добру ли, что лицо, смутно различимое в зеркале, такое бледное, словно принадлежит какой-нибудь жертве убийства из ее романов?

~~~

Сразу после мыса Фарвель судно меняет курс. Вахтенный штурман выключает автопилот и кладет руку на штурвал — маленький джойстик, гораздо меньше автомобильного переключателя скоростей, управляющий движением всей этой желтой махины под названием ледокол «Один». Легко и осторожно он поворачивает нос корабля к северу; выверенность и сдержанность в каждом движении, в том, как рука сжала круглую рукоять штурвала, в легком изгибе локтя, в мягком сокращении бицепса. Но поворот получается не слишком плавный. Штурман управляет судном, но не волнами Атлантики — а они поймали корабль, едва тот лег на другой курс, и принялись играть с ним, как с очень маленьким ребенком, — в напускной свирепости, но на самом деле очень осторожно подкидывая его кургузый корпус к светло-серому ночному небу, чтобы в следующий миг опустить вниз, в темно-серую расселину между валами, то подбросят, то опустят, то подбросят, то опустят…

Штурман не замечает, что высунул кончик языка, словно помогая себе, покуда спина напрягается, а рука сжимается на штурвале. Он глубоко сосредоточен, но в морщинках у глаз прячется улыбка. Он хочет быть только здесь, и больше нигде. На самом деле, если бы он мог выбрать себе рай после смерти, то выбрал бы именно такой: вечная ночная вахта на ходовом мостике «Одина», когда судно поворачивается кормой к Атлантике и входит в Девисов пролив, оставляя Баффинову Землю где-то по левому борту и смутно виднеющийся западный берег Гренландии — по правому. Он мог бы провести целую вечность в этом одиночестве еще и потому, что оно — умиротворяющий покой: вокруг люди, их много, но не больше, чем он в состоянии сосчитать, и большинство спит в своих каютах. Только он сам да двое парней в синей форме, внизу, в машинном отделении, — вот все, кто сейчас бодрствует. Если, конечно, остальные не проснулись от этой качки и не лежат теперь, вцепившись изо всех сил в край койки и до смерти боясь с нее свалиться. Ну и пусть. Главное — никто из них не лезет на мостик и не омрачает штурману Лейфу Эриксону его счастливые мгновения.

Ну вот. Поворот выполнен. Курносый судовой нос смотрит точно на север, и качка прекратилась. «Один» — женственная посудина с именем мужского божества — спокойно, вразвалку идет вперед. По открытой воде судно движется, словно женщина на девятом месяце или боксер за канатами ринга. Но скоро, через несколько часов или дней, оно выйдет из этого неестественного для него состояния и скользнет во льды. Там — его стихия, их оно проходит легко и стремительно.

Лейф Эриксон включает автопилот и выпрямляется, чувствуя, как спадает напряжение. Рай? Да, черт возьми, чего только не взбредет в голову посреди ночи! Вообще-то он скорее попадет в ад. Что такое ад, он тоже прекрасно знает. Нескончаемый летний день в старой развалюхе под названием «дача», которую жена получила в наследство от родителей, палящий зной, когда надо чистить выгребную яму и красить окна, когда мегера не в духе, а виски на исходе, когда сын-подросток рвется домой в город, к своему любимому компьютеру…



Нашел о чем думать. Нет уж. Домой Лейф Эриксон вернется не раньше чем через полтора месяца, как раз лето кончится и дачку на зиму закроют. На этот сезон он опять отмотался. И уже расплатился сполна, жена полмесяца ходила с кислой мордой, когда он объявил дома, что завербовался в экспедицию, но сменила гнев на милость, как только он намекнул, что деньги, всякие там крутые надбавки, можно будет пустить на очередную байду. Она тут же перестает кукситься, если ей какую-нибудь хрень пообещаешь. Он уже забыл, на что именно в этот раз… Сменить кафель на кухне? Нет, кафель был в прошлом году. Домашний кинотеатр, точно. Вот же, мать твою! Стало быть, позже или раньше, а придется ему — не отвертишься! — штудировать инструкцию, страниц в четыреста с хвостиком. Надо будет позвонить завтра домой и сказать, пусть покупает эту хрень прямо теперь, с оплатой установки и всем, что положено…

Хотя нет. Неохота с ней разговаривать. Ему ни с кем неохота разговаривать. Единственное, что ему охота, — это сидеть совершенно одному на мостике «Одина» и с высоты шестой палубы вглядываться в горизонт. Может, айсберг покажется уже сегодня ночью. Хотелось бы. Айсберг, как и все в жизни, кажется и больше, и прекраснее, если смотреть на него в одиночестве. Он прищурясь вглядывается в серую бесконечность. Нет. Пока что ничего не видно, и в глубине души он знает, что еще рано. Завтра, может быть…

Судно вздрагивает. Лейф Эриксон хмурится и подается вперед, замирает на несколько секунд с поднятой вверх рукой, готовый, если понадобится, схватить штурвал, но ничего не происходит. Он опускает руку и выпрямляется. Можно и кофейку выпить. И черкнуть пару слов в вахтенном журнале.

Обхватив кружку обеими ладонями, он проходится по мостику, глядя на белую ночь за иллюминаторами. Полуночное солнце за тучей — словно серебряная монета. На мгновение реальность чуть смещается, кажется, будто он летит, — но тотчас же, сморгнув, он возвращается к обычной своей рассудительности. Никто никуда не летит, просто он сейчас очень высоко над морем, на самой верхней, шестой палубе, но он там твердо стоит, широко расставив ноги. Отсюда видно и бак, и ют, и правый, и левый борт, стоит только оглянуться, но сейчас он видит не все, потому что за большими иллюминаторами медленно поднимается к небу ночной туман, растворяющий все очертания. Пальцы зябнут, и он машинально бросает взгляд на термометр, хоть и знает — температура снаружи ни при чем. Он сиживал тут в одной рубашке, когда с той стороны был сорокаградусный мороз. Ходовой мостик «Одина» надежен в своем постоянстве. Даже когда буря завывает там, снаружи, здесь, внутри, все звуки мягко приглушены, и в самую сильную качку все оборудование, крепко привинченное, не сдвинется с места. Ни одна бумажка не упадет на пол, а если упадет, ее тут же поднимет тот, кто ближе. Он морщится. На суше небось придется провести не одно собрание, чтобы решить, кому за ней нагнуться. За что он и любит море. Звездежа тут гораздо меньше.

Ночь стала темнее, но дело скорее в тучах и тумане, чем в высоте солнца над горизонтом. И все-таки, кажется, похолодало, отмечает он, щурясь на ют. Кильватерный след, всего несколько часов назад кипевший серо-белой пеной, буквально превратился в серебро. Завитки волн расходятся лишь на несколько метров в стороны, останавливаются и пропадают, — слабое неуверенное движение, которое замирает, едва успев начаться. Лейф Эриксон, глотнув кофе, провожает их взглядом. Ледяное сало? Уже? Он поворачивается и смотрит вперед. Морская поверхность блестит, как вода, но почти не движется, находясь в том особом переходном состоянии, которое и не вода, и не лед.

Ага. Ясно. Значит, скоро и льды, будет что колоть ледоколу. Штурман кивает сам себе и снова опускается в кресло, откинувшись на подголовник и вперив взгляд в горизонт. И сидит так довольно долго, неподвижно, если не считать нескольких редких подрагиваний век, и теперь уже в молчании, в том числе и внутреннем.