Страница 12 из 103
Оставалось время.Люди не были единственными виновниками смятения вселенной, его кошмаром было ВРЕМЯ, время в двойном смысле слова — темп и погода, — неумолимое истечение минут, часов, дней, лет, но еще и чередование дождя и ведра. По вечерам Франца часто томила глухая тревога, и он упорно вперял глаза в землю, чувствуя, как свет гаснет вокруг него, заранее ужасаясь тому, что увидел бы, если бы поднял взгляд к небу: громады пенно-сливочных, готовых лопнуть облаков, сближающихся на головокружительной высоте, медленно натекающих одно на другое, как взорванные в основании горы, поднятые землетрясением.
Он воздвиг защитные рубежи против вторжения перемен и чего бы то ни было непредвиденного на свой необитаемый остров. Первый, самый детский, он устроил возле старухи Мелины, чьим неразлучным спутником — и как бы приемным внуком — он был в первое время после поступления. Как все крестьяне в прежние времена, Мелина следила за сменой времен года и за метеорологическими ритмами с крайним вниманием, помогая себе альманахами, календарями и целым кладезем пословиц и поговорок. Франц, всегда отбрыкивавший любые усилия воспитателей научить себя хотя бы чтению и письму, с поразительной легкостью выучил все, что ему попалось под руку и что могло заключить проходящее время в механическую таблицу, где даже будущее и случай казались зафиксированными раз и навсегда. Он стал говорить, и иногда слышали, как он перечислял дни того или иного месяца в прошлом или в будущем, с их именинами и праздниками, со всякими присказками, вечно связанными с состоянием небосклона, в попытке вычленить закономерность или частотное правило. «На Святую Лючию день горит, как лучина». «Дождь в апреле, ветер в мае — плодородье обещают». «Солнце красно ввечеру, бело поутру, — паломнику по нутру». «Февраль — месяц всех короче, но всех злее и урочней». «В Святки теплынь, на Пасху — стынь». «Малый дождь ураган перебьет». «Дождь в апреле к росе в мае». «Не верь облачку на небе и румянам на бабе». Этими причитаниями Мелина убаюкивала его и заговаривала его тревогу. Но он оставался жертвой метеорологических эксцессов, и, когда надвигалась гроза, в Святой Бригитте знали, что надо следить за ним особенно пристально, потому что он был способен на любые выходки.
Именно Мелина, одним обычным высказыванием, произнесенным машинально, разрушила здание из хронологии и пословиц, где ее приемыш укрывал свое безумие. Однажды январским днем, согретым ярким солнцем, удивительно высоко стоявшим в синем небе, она произнесла фразу, наверняка выдуманную женщиной и с тех пор повторяемую всеми женщинами на всех широтах: «Погода просто сбесилась», банальное замечание. В силу того что сезонные вариации служат рамкой для нашей памяти, прошлое кажется нам более сильно, чем настоящее, окрашенным условными цветами месяцев года, и тем сильнее, чем оно дальше. Система Франца, видимо, и так уже была поколеблена явными отклонениями. Короткая фраза Мелины поразила мальчика как гром. Он в конвульсиях свалился на пол. Пришлось унести его, сделать успокаивающий укол.
С тех пор в нем произошла перемена, которую можно было расценить как возмужание, созревание, ниспосланное свыше его измученной и эксцентричной натуре. Он отделился от Мелины, даже как будто избегал ее. Забросив пословицы, поговорки и метеорологические присказки, он словно отказался от желания приручить небо, причуды которого прежде переживал с резкими рывками настроения. В душе как будто надломилось то двуликое восприятие времени, что совмещало в себе такие явно удаленные друг от друга вещи, как система дней, часов и лет, — и прихотливые чередования облаков и синего неба, хронология и метеорология, то есть самое предвидимое в мире и то, что остается непоправимо непредсказуемым. Эта двуликость может иметь свою прелесть, наполняя конкретной, кипучей жизнью пустые и отвлеченные временные рамки, в которые мы заключены. Для Франца это был ад. Как только Мелина произнесла магическую фразу и отменила господство календаря над атмосферными отклонениями, — неизбывная тоска бросила его в разработку собственного гигантского календаря, где дни и ночи тысячелетий застыли бы навсегда, как соты в улье. Но сквозь ячейки календаря метеорология пробивалась брызгами дождя и лучами солнца, вводя в неколебимые таблицы элемент иррационального, непредсказуемого. Его хронологический гений, расцветший за счет всех прочих качеств, оставлял его нагим и беззащитным перед бесчинствами атмосферы. А ему — тяжелому невротику с пугающе хрупкой психикой — для выживания необходимо было наполнить временное пространство регулярной структурой, не оставляющей никакой пустоты, то есть никакого пробела, никакого провала. Пустое время было бездной, в которую он с ужасом скатывался. Непогоды сбивали цикличность календаря, вводя в него необоснованную серию, логический сбой.
Никто лучше меня не ведал этого страха хаотических подскоков, из которых сделана повседневная жизнь, этого припадания к небесному, стерильному и чистому равновесию. Сплетенный с братом-близнецом в позе яйца, уткнувшись головой в его бедра, словно птица, прячущая голову под крыло, чтобы уснуть, окруженный запахом и теплом, которые были моими, я был глух и слеп к окружавшему нас хаотичному мельтешению.
А потом был разрыв, взмах косы, разделивший нас, ужасающая ампутация, исцеления от которой я искал по свету, наконец, второе увечье, знаменовавшее новый разрыв с собой и приговорившее меня лежать в шезлонге, лицом к Аргенонской бухте, волны которой мерцающими складками докатываются до меня. Я выжил после разрушения близнецового мира, Франц погиб от атаки ветров и туч на его хронологическую крепость. Но кто лучше меня способен это понять.
Я понимаю его и думаю, что постиг секрет тысячелетнего календаря так же, как и смертельного бегства. Разум Франца действительно представлял собой тот самый вакуум, который обнаруживали все тесты умственной деятельности, которым его подвергли. Но поскольку этот вакуум аффективно был ему невыносим, он сумел для заполнения его найти два внешних механических мозга— один ночной, другой дневной. Днем он жил, как бы подключенный к старому жаккардовому станку фабрики. Ночью он жил в такт с огнями Аргенонской бухты…
Я очень хорошо понимаю завороженность Франца большим жаккардовым станом, так как сам всегда испытывал к нему особое чувство. Старинная и величественная машина занимала центр хора старинного нефа и таким образом оказывалась увенчанной чем-то вроде купола. Такое размещение могло оправдываться его необычайной высотой. Если современные ткацкие станки выстроены, насколько возможно, в горизонтальной плоскости, как и их предки, то старинный жаккард имел обширную надстройку, образующую балдахин или колокольню, включавшую кубическую призму, на которую одна за другой падают картонки с перфорацией, вертикальные иглы, командующие каждая одной из аркад, к которым привязаны все челноки, нити которых имеют одну и ту же функцию, горизонтальные иглы, контактирующие с картонками, и, конечно, оси и передающие колеса, приводящие в действие все в целом. Однако высота, отличавшая старинный жаккард, не такова, чтобы он мог найти себе место в любом месте бывшего нефа. Нет, почетное место под сводом хора, в точности отвечало тому чувству уважения и восхищения, которое испытывал в Звенящих Камнях каждый перед мудрым и почтенным предметом, символизирующим все ремесленное благородство ткачества.
Франц же целыми днями бродил призраком вокруг жаккарда из-за его музыки. Пение жаккарда сильно отличалось от металлического и невнятного жужжания современных станков. Обилие деревянных деталей, относительная медлительность хода, сложные, но в общем-то малочисленные, по крайней мере для опытного уха поддающиеся подсчету, сочленения — все способствовало приданию шуму старого ткацкого стана отличия, роднившего его с речью. Да, жаккард говорил,и Франц понимал его речь. Набор картонок бесконечной цепью накручивался на призму и с помощью перфораций управлял хороводом челноков, рисунок ткани диктовал машине аналог речи. И вот суть: эта речь, какова бы ни была ее продолжительность и сложность, сама по себе бесконечно повторялась, поскольку число картонок, соединенных встык, было не бесконечно. Франц нашел в пении большого жаккарда то, в чем он испытывал срочную, властную, жизненную потребность, — прогрессию упорядоченную и тем самым образующую замкнутую цепь. Это множественное, но строго согласованное стрекотание успокаивало его больной мозг и вело за собой, как солдата в составе прекрасно дисциплинированного батальона. Я даже сформулировал для себя гипотезу, доказательств которой у меня нет, но она кажется мне крайне вероятной. Я думаю, что речь жаккарда была некой моделью, по которой Франц строил свой гигантский календарь: 7 дней недели, 28, 29, 30 и 31-й дни месяца, 12 месяцев года, 100 лет века. Эта система на первый взгляд не имеет соответствий с формулой перекрестного плетения саржи из четырех или шести нитей — гродетурского узора, получаемого путем прибавления накида по линии осевой нити прошива гладкого полотна, или гроденапля, где это прибавление накида происходит по линии нити поперечной и т. д., — но, по крайней мере, налицо сложность того же порядка и регулярные возвраты сопоставимых периодов. Спутанный разум Франца, разрываемый на части непогодами, сделал из большого жаккарда свой придаток и как бы продолжение себя, отличающееся благодатной регулярностью. Жаккард заменял Францу умственную организацию. Станок думал им и вместо него одну мысль, естественно чудовищную в своей монотонности и сложности, и единственным продуктом которой являлся тысячелетний календарь.