Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 65



Перед зданием радиозавода все двери автобуса распахивались, снежинки вместе с ветром впархивали в автобусное нутро, а потом, уже осев на волосах, ресницах и пальто женщин, снова оказывались на улице. Темный заводской двор проглатывал нас своим черным зевом. Снег припускал сильнее, женщины теснее прижимались друг к другу и шли сквозь светящиеся хлопья, как сквозь звездопад. Их пальто и юбки трепетали на ветру и напоминали о себе тихим шуршанием в промежутках между пиканьем заводских часов. Снег провожал их до самых контрольных часов; одной влажной рукой они вставляли свои карточки в щель перфоратора, а другой тем временем стряхивали с себя снежинки. Таящий снег оставлял после себя влагу на рабочих карточках и лужицы на полу в вахтерской будке. Вахтер слегка приподнимался со своего стула, это входило в его обязанности. На нем первом я опробовала вычитанное в газете и выученное на сегодня немецкое предложение:

— Он-был-не-ангел!

— Доброе, доброе, — бурчал он в ответ.

В заводском цеху были одни женщины. Каждая сидела в одиночку за выкрашенным в зеленый цвет железным столом. Взгляд каждой поневоле упирался в спину ближайшей работницы. Во время работы лица соседок напрочь забывались. Ты видел только волосы — красивые, усталые, старые, молодые, причесанные, выпадающие. Лицо мы видели только одно — лицо единственной женщины, которой полагалось ходить или стоять, лицо госпожи Мишель, нашего мастера. Когда выходил из строя станок у одной из работниц-гречанок, они кричали:

— Фрау Миссель, ходите сюда! — Их греческие языки не умели выговаривать букву «ш».

Когда мы, с лупами в правом глазу смотрели на госпожу Миссель, одна ее половина всегда казалась больше другой. И она тоже, когда смотрела на нас, видела большой-пребольшой правый глаз и только левый нормальный. Наверно, именно поэтому госпожа Миссель всегда смотрела нам только в правый глаз. Тень ее то и дело ложилась на наши зеленые железные столы.

Лица других работниц я могла видеть лишь в туалете. Там, под неоновыми лампами, прислонясь к белым кафельным стенам, они стояли и курили. Все как одна левой рукой подпирали правый локоть, а в правой держали сигарету, время от времени отрешенно поднося ее ко рту. Поскольку в туалете тоже сиял очень яркий неоновый свет, курение чем-то напоминало работу. У немецких работниц можно было за десять пфеннигов купить одну сигарету — «Штойвезант», средней крепости.

Иногда приходила госпожа Миссель, открывала дверь и заглядывала в туалетную комнату, ничего не говорила, закрывала дверь, уходила. Тогда последние курильщицы как по команде, словно кто — то свет выключил, бросали сигареты в унитазы и спускали воду. Чуть ли не на цыпочках мы возвращались в цех, но шум спускаемой воды еще ка — кое-то время сопровождал наши шаги. И когда мы садились за свои зеленые рабочие столы, наттти волосы со спины наверняка выглядели более виновато и нервно, чем волосы работниц, которые никогда на перекур не уходили.

В первые недели вся наша жизнь протекала от дверей общития до дверей «Герти», от дверцы автобуса до дверей заводского цеха и дверей заводского туалета, от стола в комнате общития до железного рабочего стола. После того, как женщины поднаторели находить в «Герти» все что требовалось и даже выучили слово «хлеб», после того, как они правильно запомнили название своей автобусной остановки (вначале они думали, что «остановка» — это и есть название), они в один прекрасный вечер включили в холле общития телевизор.

Телевизор вообще-то там с самого начала стоял.



— Поглядим-ка, что там показывают, — сказала одна из женщин.

Начиная с того дня многие из женщин все вечера стали проводить перед телевизором: смотрели фигурное катание. Получалось, что теперь я и в общитии видела их преимущественно сзади, как в цеху. Приходя с завода в общитие, они сразу надевали ночные рубахи, варили себе на кухне картошку, макароны, яйца, иногда для разнообразия ту же картошку жарили. Бульканье кипящей воды, шипение маргарина на сковородках смешивалось с их высокими и низкими голосами, и все это — их голоса, их слова, их лица, разнобой их говоров и диалектов, сверкание ножей у них в руках, напряжение в осанках и позах, с каким они ждали, когда же, наконец, освободятся общие кастрюли и сковородки, — все это, вкупе с журчанием воды из кухонного крана и много еще с чем, вплоть до чужого плевка в собственной тарелке, вздымалось к кухонному потолку единым месивом, нестерпимым и смрадным.

Со стороны это напоминало театр теней, излюбленное турецкое зрелище. Там вот так же появлялись на сцене персонажи, каждый — турецкие греки, турецкие армяне, турецкие евреи плюс к тому турки, выходцы из самых разных мест и сословий — говорил на своем наречии, никто никого не понимал, но, презрев недоразумения, все бодро играли пьесу дальше; так и женщины в общитии — они почти не понимали друг друга на словах, но договаривались жестами, протягивая друг дружке ножи и кастрюли, услужливо засучивая одна другой рукав свитера, чтобы тот не окунулся в кастрюлю с супом. Потом приходила комендантша общития, единственная умевшая говорить по-немецки, и проверяла, всё ли на кухне в порядке. После ужина женщины стягивали с себя ночные рубахи, надевали платья, некоторые даже красились, словно в кино идут, и отправлялись в холл общития, выключали свет и погружались в ледовую сказку фигурного катания. Покуда старшие таким вот образом млели перед телевизором, мы, трое девчонок, самые молодые из всех, — все трое к тому же девственницы и маменькины дочки, привязанные к своим матерям, — шли из общития в киоск-закусочную напротив. Хозяин закусочной торговал котлетами из конины, мы этого не знали, ибо не понимали по-немецки. Все наши матери очень любили котлеты. И вот, каждая со своей котлетой на куске хлеба в кулечке, мы шли к нашему несчастному (Анхальтскому) вокзалу, ели конину и смотрели на тускло освещенные окна турецкого женского общития. От несчастного вокзала на самом деле осталась одна только полуразбитая стена фасада с выступающими из нее тремя надвратными арками входов.

Когда в ночи наши кульки с котлетами шуршали, мы испуганно замирали, не зная толком, исходит этот шорох от нас или от кого-то постороннего. Там, на плитах несчастного вокзала, мы теряли чувство времени. Каждое утро этот мертвый вокзал как будто просыпался и воскресал, под его арками ходили люди, которых сейчас здесь не было. Когда мы, трое девчонок, входили вечерами под его несуществующие своды, мне казалось, что моя жизнь уже прожита. Мы ныряли в дыру арки и, не говоря ни слова, доходили до самого конца огромного пустыря, бывшего когда-то вокзалом. Потом, все так же не говоря ни слова, торопились обратно к проему арки. И, дойдя до выхода, облегченно переводили дух. Было холодно, ночь и промозглая стужа принимали наш общий вздох, превращая его в облачко густого тумана. Потом мы снова выходили на улицу, и я оборачивалась посмотреть, живы ли еще под надвратной аркой остатки нашего вздоха. Казалось, этот несчастный вокзал живет в каком-то своем, совсем другом времени.

Перед вокзалом стояла телефонная будка. Когда мы, трое девчонок, проходили мимо, мы старались говорить громче, словно наши родители в Турции могли нас услышать.

Однажды вечером комендантша общития, маленькая турчанка, единственная из нас, умевшая говорить по-немецки, объявила:

— Сегодня вечером дирекция завода организует вечер танцев с английскими солдатами.

Приехал автобус, забрал нас, женщин, и отвез нас в район Берлина, где размещались английские казармы. В солдатской столовой нас усадили за солдатские столы, английские солдаты расположились у стойки бара и приглашали нас на танец. В один миг были позабыты общие кастрюли и сковородки. Сегодня вечером вместо кастрюль были солдаты. Солдаты танцевали с нами, а когда вечер кончился, мы возвращались к себе в общитие с солдатскими улыбками на устах. Той ночью все мы избегали встречаться друг с другом глазами. Медленными шагами женщины расходились по своим комнатам, на шесть коек каждая, и понуро откидывали одеяла, словно ложиться спать — тяжкая работа. Некоторые расстегивали ворот ночной рубахи и, быть может, впервые открывали в комнате окна. Ночью, пока мы спали, в открытые окна на наши одеяла падал снег, так что утром мы встали все мокрые. Потом все женщины очень тихо намазывали на хлеб маргарин и так же тихо ели свои бутерброды, потом снова ложились на свои койки. Комнаты безмолвствовали, и с каждой койки смотрело безмолвное женское лицо. После все собрались в холле общития, и начались рассказы. Одна была в Турции оперной певицей. Но им назначили нового директора театра, а тот привез из Стамбула жену. Та не была оперной певицей, но директор распорядился понатыкать по всей сцене микрофонов. Из-за этого ей, настоящей певице, пришлось уехать в Германию. Другая познакомилась в Измире с американским солдатом, тот хочет на ней жениться, но за билет в Америку ей надо платить самой. Вот она и уехала в Германию зарабатывать на билет до Америки. Третья служила в Стамбуле в тайной полиции и влюбилась в другого полицейского, агента тайной полиции, который одновременно был звездой экрана и скрывал от нее свои романы с другими женщинами. Вот из-за этих тайных амуров своего агента тайной полиции она в конце концов и сбежала в Германию. Еще одну девушку звали Hyp. Она уверяла, что у нее такие большие груди, что от их тяжести у нее даже спина болит, когда она спать ложится. Вот она и приехала в Германию зарабатывать себе на операцию.