Страница 14 из 65
— Стамбул? Стамбул? — спросили они через стол.
— Стамбул, Стамбул, — подтвердила я.
Минут через десять они снова обратились к нашему столику:
— Стамбул? Стамбул?
— Стамбул, Стамбул, — отозвалась я.
Когда эти четверо в третий раз спросили: «Стамбул? Стамбул?», Атаман гаркнул им через стол:
— Осторожно! Девственница! — А потом добавил, обращаясь уже ко мне: — Раз Стамбул, два Стамбул, и нет бриллианта!
Я отправилась в туалет и прошла мимо них, а когда возвращалась, один из стульев за их столом оказался свободным. Они смотрели на меня с веселым смехом, я тоже рассмеялась и подсела к ним. Тут каждый достал из кармана фотографию и протянул мне. Все четыре фото оказались одинаковые. На всех были запечатлены эти четверо на длинном таком велосипеде с четырьмя седлами, оказалось, они на этом драндулете из города в город ездят. Двое были строители, еще двое студенты. Все четверо подали мне руку, ладони строителей были жесткие, как деревяшка, да еще с гвоздями.
— Коммунист, — говорили они, подавая мне руку.
А оба студента, наоборот, сказали:
— Капиталист.
Одна из этих капиталистических рук на ощупь мне понравилась.
— Коммунист? — спросили они у меня.
Я ответила:
— Телефункен.
Так я и сидела с ними за столом, левую руку отдав в распоряжение капиталистам, а правую коммунистам. Причем парень слева, обладатель капиталистической ладони, мне нравился. Он был худенький. Другой парень, толстяк с коммунистической ладонью, записал адрес нашего женского общития на улице Штреземана. Заполучив адрес, они тут же выпустили мои руки. Ночью я опять возвращалась в общитие вслед за спинами нашего коменданта-коммуниста. Резан и Поль. Ангел осталась у Атамана. Снежные хлопья мельчали на глазах и становились все мокрее. Потом снег вовсе исчез, и начался дождь. Таявший снег бухался с крыш в лужи и замочил нам все ноги. Придя в общитие, мы, трое девчонок, ночью простирнули чулки и повесили в душевой рядышком. Наутро, чулки еще не успели просохнуть, в нашу комнату пришла женщина и сказала мне:
— Тебя там мужчина спрашивает.
Это оказался толстяк с коммунистической ладонью, он стоял в холле нашего этажа, окруженный нашими женщинами, и все они, хотя в последнее время ни о чем, кроме мужиков, говорить не могли, тут вдруг как воды в рот набрали и вообще стояли истуканами, словно их превратили в камень. Мы пошли, хотя на улице по-прежнему лил дождь. Парень был толстый, я тоненькая, и у нас не было общего языка, чтобы разговаривать друг с другом. Он не садился в автобус, не замечал метро, все шел и шел пешком, и я шла с ним. Народу на улице почти не было. Была суббота, люди отдыхали, иной раз перед нами оказывался прохожий с зонтиком, мы тогда шли за ним. Когда зонтик сворачивал в парадное, мы переходили на другую сторону улицы и шли дальше. Изредка вспыхивала молния, на миг освещая своим коротким высверком пустынную улицу. Дождь смыл снег и теперь поливал мокрые мостовые и стены домов. Выбоины от выстрелов на стенах домов ненадолго принимали в себя дождевые капли, чтобы потом выплеснуть. Все так же молча, мы забрели на кладбище. Здесь, кстати, народу оказалось побольше, чем на улице. В Берлине очень много мертвых. И хотя вообще-то в дождь люди стараются сидеть дома, мертвецы, оказывается, сильнее дождя, раз они стольких людей вытащили на улицу. Теперь люди стояли на кладбище перед могилами своих мертвых, как в универмаге «Герти» перед сырной витриной или как на автобусной остановке. Поникшие цветы и маленькие тяпки на мертвой земле цветников. Люди не поднимали головы, не смотрели на нас, они работали, словно за их работой присматривает мастер. Дождь не прекращался, но мой толстяк с коммунистической ладонью вдруг остановился. Оказалось, мы пришли в пивную. На улице уже стемнело, внутри деловитый хозяин разливал пиво. Мой толстяк бросил в автомат десятипфенниговую монетку выгреб из него пригоршню орехов и ссыпал мне в мою мокрую ладошку. Его товарищи, остальные трое, уже сидели за столом. Я высыпала орехи на стол и села. Я промокла насквозь, даже орехи у меня в руке и те успели промокнуть. Толстяк хотел взять мои руки в свои, но тоненький парень с капиталистической ладонью его опередил, завладел моими руками и принялся отогревать их дыханием. Когда он встал, чтобы идти, мои руки все еще были в его распоряжении, так что я пошла с ним.
Он жил у самой стены, на шестом этаже большого дома. Выглянув на улицу, можно было увидеть яркие прожектора и в их свете прохаживающихся туда-сюда восточных полицейских. В открытое окно парень швырял в них маленькими камушками, которые специально для этого собирал в ведро. Бросив камушек, он тут же прятался. Внизу гэдээровские полицейские честили его на чем свет стоит, а он, по-прежнему прячась в комнате, костерил их в ответ. Заходились яростным лаем собаки, а я мерзла. Тоненький парень всю ночь швырялся камушками в восточноберлинскую полицию, дождь лил и лил не переставая. В мокрых одежках я сидела на кровати и под аккомпанемент собачьего лая и мужской ругани так, сидя, и заснула. Когда проснулась, дождь шел по-прежнему, точно так же, как ночью. Окно было закрыто, а тоненький мальчик, как выяснилось, заснул в ванне в горячей воде, которая тем временем успела остыть. Когда я его разбудила, он меня поцеловал, и я на его поцелуй ответила. Но поцелуй получился какой-то ужасно вялый. Он спустился со мной вниз на улицу. Единственное, что мы там видели, был по-прежнему дождь. Из некоторых окон сочился мутноватый свет, и мне подумалось, что в этих окнах живут одни только тусклые электрические лампочки, там некому выглянуть из окна, некому отбросить тень на стены комнаты, некому промочить детскую обувку под дождем.
Тоненький паренек влез со мной в автобус, который шел в район фешенебельных вилл, — вот так я впервые увидела озеро. Утки выходили из воды и своими перепончатыми лапами шлепали по песку. Мы дошли до одной из вилл, остальные трое парней уже сидели там в комнате на большущей тахте и смотрели телевизор. В комнате было темно, ее освещал только слабый свет экрана. Я тоже села на тахту, больше в комнате сесть было не на что. По телевизору шел фильм Чарли Чаплина, я видела его еще в Турции, страшно обрадовалась и впервые за этот день раскрыла рот, закричав:
— Шарло! Шарло!
Так у нас в Турции Чарли Чаплина зовут. Пока я радовалась, кто-то из парней вдруг задрал мне сзади свитер и погасил об мою спину сигарету. Я заорала, обернулась, чтобы понять, чьих это рук дело, однако все четверо, как ни в чем не бывало, сложив руки на коленях, сосредоточенно пялились в телевизор. Ни жива ни мертва, я приросла к месту, не в силах встать и выйти из комнаты. Передо мной сидели четверо молодых мужчин, и казалось, будто у них одна голова, одно тело и одно лицо, и это непроницаемое лицо не желает выдавать мне, кто именно из них только что прижег мне спину сигаретой. Но тут распахнулась дверь, и в комнату вошла женщина. Она включила свет и, стоя у двери, долго смотрела на парней в упор, пока все они не опустили головы. Я встала и мимо женщины прошла к дверям, помню только, что от нее пахло одеколоном. На меня она даже не взглянула, все не спускала глаз с этих четверых, так что я смогла благополучно покинуть помещение.
Приехав к себе домой в общитие, я сразу побежала в душевую — посмотреть в зеркало на свою спину. Багрово-бурый ожог. Чулки Резан и Гюль все еще висели на бельевой веревке, я снова выстирала свои и повесила рядом. Резан и Гюль в общитии не было, однако томик Чехова, который Резан читала, валялся на ее койке. По-прежнему лил дождь, и под его сеющейся пеленой наша улица Штреземана выглядела теперь иначе, чем под пеленой снега. Снег сообщал облику города нечто вроде милосердия, и я уже привыкла к его снежной доброте. Он падал медленно, тихо, так тихо, что и ход времени, если ты как раз писал письмо или пришивал пуговицу, казался мягче и тише. Дырочки в пуговице, нитка, иголка, белый лист бумаги и бегущий по нему грифель карандаша — все сулило покой, когда на улице падал снег. Пар кипящей воды на кухне, пар от воды, плещущей по голым телам в душевой, — все казалось каким-то образом связано с этим снегом. Ты видел снег за окном, видел предметы вокруг себя — сковородки, кастрюли, мыло, столы, покрывала, обувь на полу, книгу на койке. Снег внушал уверенность, что мы родились вместе с ним и будем жить с ним всегда. Будем мыть на кухне сковородки, пока на улице идет снег, будем выбивать покрывала, пока на улице идет снег, будем спать, пока на улице идет снег, и когда проснемся, первое, что мы увидим на улице, будет опять-таки он, снег. Мы будем видеть его из окошка автобуса и из окошка цеха на радиозаводе, он будет сыпаться в черную воду каналов, покрывать белым пушком головы уток. Когда мы уезжали на завод делать там радиолампы, в снегу возле общежития оставались наши следы. Снег мог обнять тебя всего и тишиной расширить вокруг тебя зону свободного пространства. И вдруг снега не стало. «Может, мне только приснилось, что мне прижгли спину сигаретой, — подумала я, — может, это просто оттого, что снег исчез?» Я снова пошла в душевую, еще раз посмотрела на свою спину — нет, багрово-бурое пятно ожога никуда не исчезло, а с моих свежевыстиранных чулок капала вода. Чулки Резан и Гюль висят уже вторые сутки. Как же не хотелось оставаться одной в комнате! От линолеума на полу веяло холодом, и сейчас, когда дождем смыло снег, стало видно, какие темные у нас коридоры. Часы на стене тонули в серой дымке, столы изнывали на своих тонких ножках, на улице дождь вовсю поливал мусорный бак, вместо того чтобы заботливо укрыть его, как укрывал и окутывал снег. Я села в душевой под чулками Резан и Гюль и стала ждать.