Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 53 из 61



Но этот жандарм сегодня совсем не кажется мне радостным. Никто не получит его в мужья, потому что он уже женат и спрашивает свою жену чуть ли не каждый третий день, как у неё дела. Потом он снова уходит, с одного места на другое, где он останавливает свою машину, как будто может остановить сам себя. Как нарочно, именно в любви он видит утоление своей финансовой тоски, в заботливой руке, которая вручит ему сокровища и ценные бумаги, сберкнижку на предъявителя и золотые часы, в мягком теле, которое даст ему прекрасную, праздную и праздничную оболочку с суперпобелкой, чтобы он, жандарм, наконец имел приют. Что вы на это скажете? Такие нежности вам наскучили? Что уж тогда обо мне говорить?

Больше не гаснут огни, свет в окне Габи остался единственным, надеюсь я, но ведь никогда не знаешь, что взбредёт в иную бедовую и бредовую. никем не ценимую голову Здесь много женщин пропало, в разные времена, с большим промежутком, нет, на сей счёт я сейчас ничего не скажу. Шины с рыком вцепляются в землю, не хотят отпускать, но потом спешат дальше — к счастью, это ещё зимние шины, иначе можно было забуксовать в этой застывшей жиже, которую они разбрызгивают, в двух глубоких колеях. Воздух восстаёт против транспортных средств, которые ищут неезженные объезды, для чего им приходится взбираться в гору, по лесной дороге, где ещё лежит снег, на тайные пути, которых чужие не знают. Он радостно с ними заигрывает, встречный воздух с редкими машинами, гладит их блестящие яркие тела, одно из которых принадлежит жандарму, его лицо совсем не имеет выражения, но кому это во вред, ведь никто его не видит. К нему так и тянется в ожидании (он ей заранее позвонил) женщина в своём доме, долго ей не протянуть, она протянет ноги, но не раньше положенного времени. Это было бы, может, самым надёжным решением — как для женщины, так и для дома. Но не раньше положенного времени. Только что закончилась его смена, теперь мы едем прямо к ней. Может ли быть так, что вчера она не открыла, хотя наверняка была дома? Нет. Этого не может быть. Что она в задумчивости ужинала одна, накладывая на хлеб нарезку из её любимой музыки, при свечах, что так романтично, но лишь для двоих, когда дополнительные хлопоты лишь в радость. Правда, любое пламя — потенциальная причина пожара, будем честными, и надо его избегать, особенно после Рождества, когда ёлка ещё не убрана. Жандарм в любом случае будет пытаться, походив туда-сюда и осмотревшись, проникнуть в этот дом, которым он сегодня хотел бы с ходу овладеть. Всё это, на его взгляд, слишком затянулось. У него чешутся руки побить эту женщину, если она не хочет добровольно отдать свой дом, он сжимает кулаки на руле, только бы не чувствовать снова стальную твёрдость её сосков, царапающую ему пальцы, такие маленькие шишечки, которые на всю её жизнь так и остались закрытыми для ребёнка, лишь бы потом даром упасть в руки какому-нибудь пирату, — даже я сейчас почти чувствую их бессодержательную заострённость между пальцами, я их хорошо запечатала и подвесила, два этих старых мешка, эти телесного цвета сумки с молочно-голубыми прожилками, уж постарались производ ители на их шелковом конвейере, сумки, пропитанные тем, что уже никогда не будет служить пропитанием. Они могут служить только удовольствию, но, уж пожалуйста, только не удовольствию жандарма, на что оно ему, да и не удовольствие это вовсе, пусть поищут себе более приятного знакомства, ему не жалко, лишь бы им было хорошо. Но дом для него! Хотела бы я утверждать такое от себя. Они бы так и прыгнули от радости в руки жандарма, оба эти мопсика, ибо тот, кому не раз приходилось сознаваться в том, чего он не делал, чтобы помалкивать о том, что он сделал, — такой человек точно знает, как поворачивать выключатель женщины, зажав его между большим и указательным пальцами; вы видите, это легко — быть творцом, когда соответствующая тварь уже под рукой, но пока не знает об этом. Пустыня живёт, и, чтобы жить, она должна всю эту энергию, эту прыгучесть уже заранее содержать в себе. Разве не так? Эта пустыня хочет, чтобы её, будьте любезны, достойно встречали, это самое меньшее, иначе можно прождать напрасно. Вы не поверите, но, чтобы расцвести, нужна лишь ловкость рук и склонность одного толкового мастерового, который знает, как это делается, и, может быть, даст уговорить себя мольбами и поцелуями ещё разок, ну, только разик, ну пожалуйста, приступить к ней вплотную, пусть даже наступив ей на ноги всем весом. Мы бы этого даже не почувствовали. Пожалуйста, приходите, господа., пощипать мои соски! И пониже мы ещё тоже доберёмся, успеем, мои дорогие фаланги, небольшой марш — бросок, разговора не стоит, к руну, к этой валяной шерсти внизу живота, натуральному волокну, которое плавится от жара, если кто-то из-за него разгорячится. Ну, весь дом мы поджигать не станем ради того, чтобы разогреть женщину и направить внутрь неё турбулентные движения члена, пока все береговые склоны не оползут и не скроются в воде. А дом должен остаться, напротив, твердыней. Против мы не будем, если хотим своего счастья.

Чего ты хочешь? В дверях появляется женщина, словно целой лейб-гвардией окружённая. Для чего? Эта надёжная охрана, как обычно, разбежится ровно через десять секунд. После этого она начнёт дрожать, сама не зная почему. Это начало. Мужчина протискивается мимо неё, будто в снег отступает, давая дорогу машине, он даже не задевает её, но потом придётся-таки её больно задеть, потому что от него ожидается, что он будет грубым. По-другому бы он и не смог. Он ненавидит её. Он вёл бы себя тихо, но грубость прорывается сама и проламывается через хлипкую изгородь к корму для дичи, в то время как более кроткие косули всё ещё смиренно предъявляют входные билеты, после чего дисциплинированно выстраиваются в очередь. Ты ведь уже слышал про Габи. Вот её сумка. Она позавчера, ну, ты помнишь, забыла её здесь. Такие дела. Отдай её мне, я передам коллегам. Я не знаю, куда потом девалась Габи. А ты знаешь? Но куда-то она потом отправилась. И почему ты только не ушла из дому. Успокойся. Сейчас я говорю. Я же тебе сказал, в следующий раз уйди куда-нибудь, когда я приду, почему ты меня не слушаешь. А наоборот, только и слушаешь меня под дверью. Поцелуй меня, ну поцелуй меня. Я всегда хочу быть среди первых, самой первой. Это, может быть, моя ошибка. Если бы был жив мой отец, разве бы я так жила? У меня был бы родной человек, который понимал бы и защищал меня. Он погиб на войне. Того, кого я никогда не знала, мне не хватает больше, чем любого из тех, кого я знаю. Больше всего мне не хватает того, кого вообще нет. Ещё нет. Но надежду терять нельзя. Говорит женщина, у которой тепло, уютно и чисто. Но её никто не слушает. Жандарм рассеянно и неловко рвёт её вырез, который она приберегла нарочно для него, она думает, что это нечто, специально для него, что он непременно захочет изучить. Но он не читает ни по её глазам, ни по её телу, поскольку он заранее знает эту книгу, любую книгу знает наизусть. Он жадно заглатывает женщину, у кухонного стола, где всё приготовлено. Тарелки она должна быстренько снова убрать в сервант, сльхша при этом, как трещит её юбка; она убирает всё как попало, ей не до порядка, последние чашечки — с оливками, мини-кукурузками, другими оливками и консервированными кусочками тыквы — она уже вообще ставит не глядя и слышит звон фарфора, но это лишь добродушное столкновение двух кораблей, которые встретились ночью на шкафу вместо моря, а не дребезг разбитой посуды. Даст Бог, всё это не слетит на пол и не наделает свинства, успевает подумать она, когда он уже задрал ей юбку, стянул трусы ниже колен и повернул её, всё как обычно, чтобы ему и на сей раз не пришлось смотреть в её непривлекательное лицо с написанным на нём вопросом, который она не отваживается задать, — так, а теперь он прижал её тело, быстро промесил его, высвободил из бюстгальтера её довески и сдавил их, как лепёшки, потому что нагрузил на них весь вес женщины и расплющил их — форма, которая первоначально не была для них предусмотрена, — швырнул их на столешницу, не посыпанную мукой, а следом её голову, схватив за загривок, как плётку, помогая за волосы другой рукой, вниз, вниз тебя, дрянь такая, в то время как она ему пытается скороговоркой огласить чудесную программу на выходные, заранее заготовленную для него, лихорадочно, как будто можно уложить в пять минут все выходные и тут же оставить их позади и ещё успеть наклеить на них отличительные значки для видеомагнитофона. Так. Вот она затихла, женщина, и её волосы упали на столешницу, о которую она поначалу пыталась ещё опереться руками, чтобы немного смягчить давление собственного веса о твёрдый стол. Пусть себе пытается, ради бога, долго-то ей не продержаться, ведь ей приходится нести на себе дополнительно и его вес, так, и теперь ноги пошире, и внутренние мускулы расслабить, иначе получишь по заднице. Я вижу, эта задача пока что даётся ей с трудом, тем более в такой неудобной позе. При том что она всё спланировала точно, хоть и совсем по-другому. Ведущую роль должен был при этом сыграть горный отель в Земмеринге. Но человек предполагает, а Бог располагает. Отменяется. Слишком дорого. Лучше одолжи мне эти деньги. Я не могу поехать. Что я скалу жене. Да раскроешься ты, наконец, или нет, я что тебе, обязан прорываться, ты же сама хотела, чего же ты ждёшь, мне ты совсем не нужна. Я так и так стою на грани финансового краха. И что ты против этого предпримешь. Женщина чувствует затылком, как он толчками выдыхает воздух и крепко сжимает ей оба сухожилия, которыми её голова крепится к телу. Пожалуйста. Пожалуйста, не надо. О. Хорошо, если честно. Однако то, чего хочешь, надо, по меньшей мере, знать заранее. Разве ты этого не хочешь? Да хочу. Но почему я должна всегда сносить такое? Ты растрепал мне волосы, и это сразу после парикмахерской! Ты разорвал мне юбку! Почему жандарму совсем не жалко женщину? Почему она любит и жертвует и не питает никаких подозрений? Почему эта женщина так податлива и ей так тяжело быть одной? Зачем он ей обещал выходные в Земмеринге, если он даже не собирался туда ехать? А почему она сама не догадалась, что он не сможет туда поехать? Почему её не отпускает страх? Почему мы никогда не выезжаем за границу, где бы мы чувствовали себя как новенькие? Разве что потому, что мы и здесь достаточно нравимся друг другу? Для чего мы любим и приносим себя в жертву? Почему мы не меняем нашу жизнь, хотя должны признаться, что обмануты и использованы? Почему этот мужчина всегда так быстро прячет свой член, едва обтерев его обрывком бумажного кухонного полотенца (взгляните на матовое стекло, да, я имею в виду эту бумагу, с особо впитывающими ячейками, ваши уши просто ничто по сравнению с её способностями, и ваш разум тоже, её можно даже смочить водой и после этого положить полкило овощей, она не порвётся и не растянется, эта бумага!)? Почему он всегда так коротко похлопывает её по голове после того, как кончит, как будто с удовольствием наподдал бы ей вместо этого? Когда приходит отрезвление? После возвращения, которое не потребуется, потому что ведь женщина уже дома? Почему у неё нет ни одной его фотографии? Почему он ей никогда ничего не подарил, ни разу никакого цветка или хотя бы кусок пирога из кондитерской? Почему она всегда должна обтираться сама, а он ей никогда не помогает? Куда подевались бумажные носовые платки? Опять это кухонное полотенце, и хоть его полотно замечательно впитывает, это верно, но оно жестковато. И этот небрежный щипок, с ногтями на правом соске — это что, обязательно? Ведь это же дикая боль, они потом краснеют и опухают, а он в следующий раз опять делает это, на том же самом месте, здравствуйте вам. Да, непременно присутствует ласковый щипок, только без ласки. Мы это понимаем, это было, может, последнее лёгкое прикосновение кисти, которое художник оказывает своему законченному произведению, перед тем как его у него опять никто не купит. Когда продолжатся тяжёлые будни женщины? Завтра? Послезавтра? На следующей неделе? Музыка ещё лучится в её кассете, но не может разогнать темноту. Сейчас она снова рассыплет свои сокровища перед двумя людьми, которые так и не нашли друг друга. Ей не терпится вырваться за пределы CD-плеера и затопить дом — как разъярённый поток людей, выражающих протест правительству и сдерживаемых несколькими проволочными сетками, мешающими разметать всё, что не соответствует их воле. Долой нацистов. Член жандарма снуёт туда-сюда, этот птенчик, который хорошо освоился в своей клетке размером в аккурат с него, но не больше, и даже удивительно, как он ещё может в ней двигаться. Он хочет не только кормиться, он оставляет кое-что после себя, свою кучку, свою оплошность, уж таковы они, птенцы. В принципе они такие же, как мы. Так же мало чего могут контролировать, и всё же наш глаз благосклонно взирает на них, когда они скачут в своё гнёздышко и обратно. Свой помёт они здесь оставляют, но сами не остаются никогда. И: нет, они не раскошелятся. Они собирают в свой кошель — семечки, орешки, зёрнышки. Птичка по зёрнышку клюёт. Если есть корм, значит, будут и птицы. Не было бы корма, они бы и не слетелись. Природа не знает к нам жалости, даже в мелочах. На нет и суда нет. И не будь причин существования, не было бы и нас. Мы, правда, честно стремимся проскользнуть между пальцев судьбы, но этот жандарм — как раз тот, кто хватает, за загривок, за шкирку, за жопу, который больше не упустит ни нас, ни из нас ничего. И от этой колбасной нарезки, которую он заглатывает стоя, прямо у буфетного стола, где тарелки теснятся горой, заклинившись, как айсберги, он ничего не оставит. Неважно, где стоят тарелки. Где они, там и я. С них не убудет. Нет проблем. Какие тут проблемы. Только Бог, ужаснувшись тому, что ему приходится видеть, определил, в какой кормушке он — в форме облаток — будет раздаваться в качестве яства. И не выйдет прихватить его с собой домой и сунуть разогреть в духовку. Адвокат вчера составил соглашение. Пожалуйста, садитесь и вы, садитесь и больше не слушайте меня. Сделайте это просто. А я зато сделаю это коротко. Но не сейчас. Пожалуйста, подождите.