Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 48



Ликвидируют фарфоровый цех, где, несмотря на строжайший запрет, продолжалось производство глиняной кухонной посуды с французскими надписями. Ведра с краской опрокидываются, потрясенные рабочие роняют кисти. Всех ставят лицом к стене, руки за спину. Пока записывают сведения о виновных, все, что есть на складе, разлетается вдребезги. Декоративные тарелки с цветочными узорами и видами городов. Отдельные буквы на осколках сгодились бы и для новых, немецких слов. Но зеленый карандаш пресекает зло в корне. Грубые подошвы топчут, измельчают черепки и нарисованные кистью буквы. Из окон посудных лавок летят сосуды для молока, для воды, для вина. Целая коллекция солонок тоже отправляется на улицу, осколки настигают группу арестованных, на висках краснеют порезы.

На лицах отблески пламени, факельщики стоят в ореоле сияния, по команде опускают горящие факелы. И вот уже костры полыхают повсюду, на каждой площади — большой пожар, а в ночном небе над городом зарево. Полыхают произведения печати. Шелестят пропитанные бензином страницы словарей и романов, кулинарных книг, брошюр. В огонь летит любая книга на французском языке, даже переводная, не важно, где конфискованная — в Страсбурге или окрестностях. Каждая семья обязана сдать подобную литературу. В первую очередь отслеживают подозрительных. Обыскивают даже самого скромного посетителя парка, погруженного в чтение. По другую сторону пылающей бумажной горы видны фигуры людей. Там жарят нанизанную на палки картошку. Вытирают пот со лба. Чокаются, пробуют вина в зареве пожара. Тост за успешную германизацию. Подносят к губам стаканы, они сверкают на фоне извивающегося пламени и дыма, столбом поднимающегося в освещенное небо. А после — сапогами в пекло, в ночную жаровню, по тлеющим останкам. Постепенно угасающим.

В школах в рабочем порядке вводятся новые правила. Детей во время экскурсий привлекают к очистке улиц от назойливых иностранных слов. Чистота улиц, чистота языка. В классной комнате принимаются предложения по германизации названий ювелирных изделий; рушится вековечный французский бастион. Устно, при активном участии школьников, слова распределяются по предметным группам. Подобравший самое точное немецкое название выходит к доске, стирает французское слово и заменяет его немецким. В конце урока лексика заносится в тетрадь по чистописанию.

Зеленый карандаш записывает имена и фамилии непокорных. Разборчиво заполняет анкеты: число; согласно заключению суда переведен в Ширмек; фамилия, адрес. Печать: вступает в силу немедленно. Подпись. У чистильщиков отменный слух, прочесывают всё, шпионят. Заметают целыми группами и направляют в лагеря предварительного заключения, куда, оказывается, можно набить больше тысячи непокорных иноязычников.

Я изучил звучание голосов во всех уголках родного города. Я пришел к выводу, что для осуществления задумки с картой нужны записи, сделанные в других регионах. И тогда-то подался добровольцем в Страсбург на искоренение французского элемента.

Подслушивая голоса, я все чаще попадал в щекотливые ситуации, и дело уже не ограничивалось непонимающими взглядами в сторону моей техники — начались самые настоящие покушения на звукозаписывающую аппаратуру и даже на мою собственную персону. В довершение всего однажды чуть не погибла чистая пластинка. Дело было так. Я и раньше, возвращаясь вечером со службы, не раз обращал внимание на открытые окна дома престарелых, из которых доносился мирный храп спящих людей. Звуки были такими отчетливыми, что однажды, когда на секунду воцарилась тишина, я в страхе подумал, что все старики умерли. Пристроившись как-то ночью на корточках под окошком, я записал эти звуки, и запись получилась превосходная: ледяной мороз, на улице ни одного прохожего, из комнаты только тихое ровное дыхание. На воске проступили из-под иглы удивительно четкие линии. И вдруг сзади из кустов выскочила женщина, судя по одежде, сестра милосердия. Незаметно подкравшись, она накинулась на меня с палкой и стала звать полицию. Я так оторопел, что не мог защищаться, но в конце концов унес ноги, отделавшись парой синяков.

Мне приходится иметь дело с любительскими пленками, доказывающими, что кое-где в Страсбурге по-прежнему устраиваются конспиративные собрания, участники которых говорят по-французски. Здесь, в Эльзасе, великолепные условия для работы. Из массы сделанных записей я отбираю самые любопытные и вечером в свободное время переписываю их для себя. Расплачиваюсь за это тем, что терпеливо сношу происходящие вокруг возмутительные бесчинства: просто жуть, все эти допросы и телесные наказания, когда порют до крови. Жестокие облавы, и я со своей аппаратурой должен работать среди плачущих навзрыд детей, отца которых забирают чистильщики. Забирают на основании одной-единственной записи, сделанной мной. Микрофоны монтируются в исповедальнях, где люди пока не боятся говорить со священником по-французски. Кстати, ту церковь потом разгромили, взяв штурмом.

Идея об очистке родного немецкого языка принадлежит Яну, «отцу гимнастики», по милости которого меня с раннего детства нещадно заставляли выполнять физические упражнения. Тело нуждается в закалке, а значит, в закалке нуждается и язык. Все на борьбу со словесным мусором, выметем сор из немецкого языка, избавимся от иностранных слов, заменим револьверна скоропал,как предлагает Немецкое языковое общество, компаниюна братчину, сигаретный автоматна ящик для зелья.

Я весь внимание. Офицер проигрывает пленку: искаженные голоса, за шумами едва различимые, скверная запись. Впрочем, акцент прослушивается явно, интонация отличается от любой немецкой. Шипение, похоже, сейчас окончательно заглушит голоса. Офицер ругается:



— Что там еще за лепет? Неужели нельзя говорить внятно? Ни одной фамилии не разобрать! Сплошное заикание и нечленораздельные звуки.

Голос на пленке звучит странно. Напоминает мой собственный, отвратительно завывающий, как сирена, чьи звуки загоняют в бомбоубежище. Хочется зажать уши. Офицер обращается ко мне:

— Иноязычники, это точно. Однако нам нужны более конкретные сведения, и тут ваша техника, увы, не тянет. Карнау, вы немедленно приведете эту штуковину в надлежащее состояние, чтобы мы могли выудить из записи все сведения, необходимые для ареста враждебных элементов. Делайте что хотите, переписывайте пленку, кроите на все лады, вы же специалист, улучшите качество записи. Нам срочно нужны имена, возраст, адреса. Необходимо выяснить, каковы цели этих тайных сходок.

Офицер беспомощно на меня смотрит, на лбу собираются морщины. Я подхожу к проигрывателю. Не попробовать ли замедленное воспроизведение? Убавляю скорость, нажимаю на кнопку, собираясь прослушать еще раз. Лента отматывается назад, но после нового включения ничего не слышно: никаких низких, вымученно растянутых голосов. Несколько секунд мы ждем, офицер таращится на пленку и вдруг начинает исступленно орать:

— Карнау, Карнау! Да вы… вы лопух! Что вы натворили? Запись пропала, при перемотке вы всё стерли, идиот, нажали на клавишу стирания. Кто вас сюда направил? Вы же не умеете обращаться с техникой!

Ни одного звука, все угасло, кремированные голоса. Чистая пленка. Я стою, потупившись, в то время как офицер еще клянет меня на чем свет стоит. И он прав — подобное недопустимо. Но я не знал, что у магнитофона есть функция стирания. Ведь с пластинками, с которыми я обыкновенно имею дело, это просто исключено: при прокручивании назад тишина не засасывает голоса. Все слышно в обратном порядке, как бы до самого водворения звуков в горло, их породившее. До искаженного вдоха. Только расплавив пластинку, можно заставить навеки замолчать записанные на ней голоса.

Унылый вечер. Сижу у открытого окна на подоконнике в своей квартирке как на углях, щелчком бросаю докуренную сигарету на улицу. Отошлют ли меня обратно в Берлин, теперь, когда по моей вине пропала пленка? Неудачник. Направят ли сюда, в Страсбург, другого, кто лучше разбирается в магнитофоне? Или после такого ляпсуса последует, чего доброго, увольнение? А я еще хотел найти время и заглянуть в Немецкий университет, где сейчас выставлена большая коллекция черепов, вроде той, что собрал Йозеф Галль, который, кстати говоря, именно здесь, в Страсбурге, в 1777 году, будучи еще совсем молодым человеком, приступил к изучению сравнительной анатомии.