Страница 16 из 22
Все есть и у кержаков, и у Марьи Белоглазовой, но видит око, да зуб неймет.
Вот Марья Егоровна в горницу ушла, и занавески сомкнулись за нею. Что там, за ними?.. Вот, слышно, шепчет что-то… Анна чуть повернула голову, прислушалась.
— …денно и нощно молюсь по тебе — убиваюсь. Не водой умываюсь — слезами горючими. Докричусь я тебя, дошепчусь, моя кровиночка, и прозреешь ты, и развеешь смуту на душе своей да вспомнишь о матери-горемычнице. Все глаза выплачу, все слова выскажу, ослепну-оглохну и сердцем сотлею, а молить тебя не перестану. И да долетит молитва моя к сердечку твоему и уму твоему. И да по воде пойду к тебе, аки посуху, по земле пойду, ноги до колен изношу — лишь одним глазком на тебя глянуть, словечко бы твое услыхать. Где ни на есть ты — заклинаю: вспомни! Вспомни матерь свою! Вспомни и приди, иль отзовись хотя б, иль посулись прийти. И да успокой ты мое сердушко, хоть молвою, что живой ты и жить еще будешь… Нет мне смерти без тебя, нет мне жизни без тебя, Тимофеюшка-а-а…
Анне почудилось, будто эхо где-то отозвалось — а-а-а! — отозвалось голосом чистым и высоким. Непонятно было: то ли молится Марья Егоровна, то ли плачет.
— Во одно небо с тобой глядим, от одного солнышка греемся, по одной земле ходим, а нет нам встречи-свидания. Разлучила-развела нас судьбинушка, ровно матери ты знать не знал, а я — сыночка своего видеть не видывала. Что за времечко такое нагрянуло, Господи! Дети гнездышка родного не помнят, не тоскует их сердечко по дому, будто у зверей лесных…
Ком подкатил к горлу. «Плачет, — подумала Анна. — По сыну плачет». Вчера вечером они с Зародовым толком-то и рассмотреть хозяйку не успели, хотя стояли над Макарихой белые ночи и в избе без лампы было светло. Марья Егоровна ходила, завязанная темным платком по брови, и даже возраста ее было не определить. То ли сорок лет, то ли все семьдесят… Но плач хозяйки был особенный, бесслезный, из тех самых плачей, которые они еще в студенчестве записывали на фольклорной практике. Однако там старушки не плакали, а просто пересказывали тексты, да еще посмеивались: экое занятие — старые песни собирать, и на что только? Голос Марьи Егоровны царапал сердце, и подступала какая-то тихая тоска одиночества. Вспомнилась мать, еще не старая женщина, но уже с горькой складочкой на губах, какая появляется у всех матерей, проводивших своих детей из дому в большой мир пусть и не навсегда, но надолго. Вот ведь как получилось: пока бегали с оформлением документов экспедиции, пока «добывали» материалы Гудошникова, ушла прорва времени, и Анна не успела съездить домой — в маленький шахтерский городок. А это почти рядом, три часа на поезде… Надо хоть письмо написать отсюда, пускай мать не волнуется.
— Уж и звериное сердце бы растаяло, как я молю тебя, Тимофеюшко, уж и звериное сердце бы услышало да откликнулось…
Анна приподняла голову от подушки и глянула на Зародова. Тот лежал на лавке, заложив руки за голову, и смотрел в потолок, крашенный зеленой краской и потемневший от времени.
— Вставать? — одними губами спросил Зародов, косясь на дверной проем горницы.
— Только тихо, — предупредила Анна.
Зародов осторожно спустил ноги с лавки и на цыпочках прошел к порогу за сапогами. Еще в городе Зародову было поставлено условие: подчиняться Анне беспрекословно и исключительно во всем. Зародов, не моргнув, согласился.
— Тем лучше, — сказал он. — Значит, как в армии — говорит старшина: бурундук — птичка, следовательно, птичка.
Через минуту, обутый и одетый, Зародов сидел на лавке и тер кулаком припухшие от сна глаза.
— Как в разведке, — прошептал он Анне. — У меня такое ощущение, будто нас в тыл врага забросили. По тонкому льду ходим: чуть не так — и провал.
— Отвернись, разведчик, — сказала Анна и встала с постели. И только сейчас ощутила, как болят икры ног, ломит поясницу и шею. Тридцать километров отмахали вчера, а может, и больше — кто мерил здешнюю дорогу?
— Поспали бы еще, — заботливо сказала Марья Егоровна, неожиданно появившись из горницы. — Время-то — солнышко токо встало.
— А кто рано встает — тому Бог дает, — брякнул Иван Зародов и глянул на Анну. — Мы с солнышком привыкли…
«Разговорился, — недовольно подумала Анна. — Сказано же было — молчать…»
Марья Егоровна ничего не ответила и даже не взглянула на Зародова.
— Коли помыться желаете, — во дворе у нас, — сказала она. — Летом-то мы на улице умываемся.
Пока они умывались, пока Марья Егоровна собирала завтрак в летней дощатой кухне, Анна сосредоточенно думала, как вести себя, что говорить, как объяснить, зачем пришли? Разработанный с Ароновым план и его наставления вдруг показались какими-то нежизнеспособными. Вроде все было правильно: не спешить, искать контакта, доверия у старообрядцев, на все вопросы напрямую не отвечать, чтобы оставалась какая-то загадка у них. Аронов предупреждал, что кержаки — народ проницательный и психологией владеют не хуже цыган, но вместе с тем доверчивы и где-то наивны. У хранителя все-таки опыт был. Как ни говори, три года ездил с Гудошниковым, кое-что посмотрел, кое-чему научился. О книгах заговаривать, лишь когда уже старообрядцы перестанут бояться нового человека, привыкнут, притрутся. Но когда это будет? И как не пропустить этот момент?
Чем больше думала Анна, тем сильнее и неожиданнее подступали страх и растерянность. В самом деле, будто в тылу врага… Больше всего смущало Анну то, что Марья Егоровна вообще ни о чем не спрашивала. Вчера они пришли поздно, отыскали избу Белоглазовых, постучались и были впущены без слов. Так же без слов их накормили, уложили спать, и сегодня утром продолжалось то же самое.
— Вот туто-ка колба моченая, — потчевала Марья Егоровна. — Для аппетиту хорошо. Оно, правда, пахнет после изо рта, да кто тут нюхать станет? Ешьте хорошенько, ешьте, а на меня не смотрите, я дома.
— Спасибо, спасибо, — кивала Анна и, чтобы скрыть растерянность, отважно черпала острую, терпко пахнущую чесноком колбу. Иван Задоров ел не спеша, часто поглядывая на своего начальника, словно бы спрашивая: а так ли я все делаю?
— Крепко ешьте, — приговаривала Марья Егоровна. — С дороги-то всегда ести хочется. Дорога-то, она не токо ноженьки мотает, а и кишки на кулак…
Ну хоть бы поинтересовалась — надолго ли в Макариху, куда путь держите или самый естественный вопрос: откуда про нее-то узнали, про Марью Белоглазову?
Успокаивало и оставляло надежду единственное — их приняли, угощают, ночлег дали. Не выставили за ворота, не побрезговали мирскими людьми, не побоялись «опоганить» избу и посуду чужаками — словом, не сделали того, чего больше всего опасалась Анна. Это успокаивало, но и обескураживало.
После завтрака они вышли во двор и, не сговариваясь, сели на вросшее в землю бревно у плетня. Над Макарихой перекликались запоздавшие петухи, где-то брюзжал трактор, и поднималось розовое, но уже горячее солнце. Марья Егоровна, убрав со стола, повязала другой платок и, не говоря ни слова, куда-то ушла, как будто так и надо, оставив непрошеных гостей в полной растерянности. Едва она скрылась за калиткой, Иван Зародов встал и расслабленно прошелся по двору.
— Товарищ начальник, какие указания будут?
— Будут — скажу, — недовольно бросила Анна и отвернулась. — Ждите.
— Я и так вам в рот заглядываю, — вздохнул Зародов. — Может, дров ей поколоть? Глядите, какая куча чурок. А? Я ведь в прошлом тимуровец.
— Помолчите, пожалуйста, — поморщилась Анна. — Без ваших шуток тошно.
— Понял: бурундук — птичка, — сказал Иван и сел на место. — Кстати, а избу она не закрыла. Заходи и бери что хочешь… У них что здесь, другие социальные отношения?.. А я, пожалуй, дреману часок. — Он прислонился к плетню и закрыл глаза. — Бабушка придет — пихнете…
Может, пойти, походить по деревне, размышляла Анна, с чего-то начинать надо, не в гости приехали, на работу. Зайти к начальнику лесоучастка, все-таки официальное лицо, может, он что подскажет? О Макарихе, поселке в сто дворов, она кое-что уже знала. Капитан катера, на котором плыли двое суток от райцентра, говорливый мужичок, едва узнав, что молодая пара (их приняли за мужа и жену) едет в Макариху, вытаращил глаза и засвистел.