Страница 26 из 41
Когда я собиралась уже уйти с медсестрой, он остановил меня за руку и сказал:
— Я полюбил тебя с первого взгляда.
Я не хотела отвечать, но вдруг услышала свой голос:
— Если умру, то желаю, чтобы тебя мучили угрызения совести до конца жизни.
Прямо на глазах он изменился в лице.
— Ты не помнишь меня в гетто?
— Нет, — холодно ответила я.
На меня его слова не произвели никакого впечатления. Я была полностью поглощена собственной проблемой. Страх перед абортом затмевал все прочие эмоции.
— «Еврейский ангел смерти со светлыми волосами…»
Я ударила его по лицу. Для меня это было уже слишком. Моя жизнь сразу показалась каким-то неправдоподобным кичем. А ведь я имела право быть человеком, хотя бы за свое терпение. Всегда стремилась выжить, а теперь вот должна идти на риск. Другого выхода у меня не было.
Когда я ударила его, на нас стали оглядываться. В глазах стоявшей рядом сестры появилось любопытство. Несмотря ни на что, он притянул меня к себе.
— Я умоляю тебя, — проговорил он в мои волосы, — дай мне этого ребенка…
Я вырвалась от него и побежала в глубь коридора. Меня душили слезы…
Потом было нечто жуткое и бесчеловечное. Свет лампы бил в глаза. Я лежала на столе голая, руки прилеплены пластырем, иглы капельниц в венах. И создавалось впечатление, что не Марыся, а я — распятый Иисус Христос, и это казалось еще большим кощунством. Мне приказали считать.
— Раз, два, три… — Я чувствовала, как деревенеет язык.
Погружаясь в искусственный сон, видела перед собой не твое лицо, а его. Перекошенное от боли. Темные глаза полны слез. Когда проснулась, оно опять возникло передо мной. С тем же выражением, которое я запомнила, засыпая. Мы смотрели друг на друга без слов.
С трудом я разлепила губы и выговорила:
— Иди отсюда.
Он сразу вышел.
Моя недельная отлучка затянулась. Я звонила тебе и рассказывала, как отлично идет перевод.
— У же семь листов, — врала я, стараясь овладеть своим голосом. Ведь ты, как врач, мог заподозрить что-то неладное.
Я чувствовала себя очень плохо. Сразу после аборта у меня началось кровотечение, и врач считала что я не выживу. Однако выжила, только очень похудела, под глазами появились огромные синяки. Так я не выглядела даже во время голода в гетто. Когда я отчаянно боролась за жизнь и уже не было сил встать с постели, у меня появилось что-то вроде удовлетворения — наконец мое тело побеждено. Оно ничего мне уже не может диктовать. Слабо мелькнув, эта мысль исчезла и появилась вновь, когда я стала себя лучше чувствовать. Мне не разрешали вставать, но я должна была звонить тебе, поэтому скандалила, чтобы телефон принесли в палату. Это оказалось сложно, поскольку не было удлинителя. Но полковник все устроил. С ним в госпитале очень считались. Стоял пятьдесят четвертый год.
Домой вернулась через месяц. Выглядела я все еще плохо и боялась нашей встречи. Но у тебя были неприятности в клинике (умирал пациент), поэтому ничего не заметил. Можно сказать, что мы почти не виделись. Ты пропадал в больнице. Мне это было на руку. Только Михал внимательно наблюдал за мной.
— Что, постарела за время разлуки? — пробовала я шутить.
— Зачем ты уезжала? — спросил он.
Неожиданно я расплакалась.
Михал больше уже ни о чем не спрашивал, только смотрел. Взгляд любимых глаз. Он возвращал мне назад нашу жизнь, которая там, в госпитале, казалась потерянной навсегда.
— Я не хочу больше никогда с тобой видеться, — сказала я своему мучителю, когда он подвозил меня к повороту Нововейской. Мы оба знали, что я ни разу больше не сяду в его машину. Потом я часто задавала себе вопрос, почему же не узнала его, и пришла к выводу: для меня в гетто все они были на одно лицо. И он такой же попрошайка, который вымаливал жизнь, клянчил хлеб, просил о любви. Я не дала ему любви ни тогда, ни теперь. Не потому, что настолько злая. Просто могла быть собой только при тебе. Никто в этом не был виноват. За нас все решала судьба.
В такое трудное время Михал очень мне помог, несмотря на то что переживал переломный возраст. Мы не отдалились друг от друга, достаточно было одного взгляда, чтобы один понял другого. Он чувствовал, что я несчастна, и старался быть со мной рядом. Как-то молча положил передо мной два билета в филармонию. С момента, когда состояние Марыси ухудшилось, мы перестали ходить на концерты.
— Не знаю, смогу ли пойти, я немного занята.
На самом же деле я не была настроена слушать музыку, более того — мне вообще не хотелось жить.
Теперь я укладывалась спать лицом к стенке, и ты должен был смотреть на мою спину. Спросил однажды, что со мной.
Я сказала, что устала.
— Ты ведь недавно была в отпуске…
— Но не отдохнула, — неохотно ответила я.
Ты больше не приставал с расспросами, просто погасил свет, и через минуту я услышала твое ровное дыхание…
Михал посмотрел на меня и сказал:
— Знаешь, в программе «Бранденбургские концерты».
Это был призыв, я не могла сделать вид, что не понимаю.
— Ну хорошо.
Концерт стал как бы возвращением к себе самой. Музыка, которая тяжким гнетом придавила Марысю, выбросила меня на берег, и уже не казалось, что я тону. Мне удалось крепко ухватиться за ветку, называвшуюся жизнью. Я ведь любила ее всеми фибрами души, любила биологически, даже пугалась иногда своего восторга от капель дождя на листьях, от облаков, солнца. Труднее всего было пережить день, когда небо заволакивала серая мгла. Она тут же отдавалась во мне плохим настроением. Хотя не могла я быть совсем уж несчастна, ведь цвела сирень. Сирень… ее запах ассоциировался у меня с запахом любви, может, потому, что мы с тобой познакомились в мае. Я открыла тебе вечером дверь, а на следующий день сидела в парке под кустом, увешанным белыми гроздьями. Боже, как они пахли…
Итак, я вернулась к вам из более далекого путешествия, чем вы себе его представляли. И наша жизнь продолжалась дальше. Произошло несколько важных событий. Михал получил разрешение местного отдела просвещения и сдал экзамены в школе, а также в политехническом институте, и его приняли. Я считала, что он выберет себе гуманитарное направление, до самого конца он сомневался. И снова оказался самым младшим, теперь уже в институте. Но это его, похоже, не беспокоило.
Как-то после Нового года (наступил тысяча девятьсот пятьдесят пятый) зазвонил телефон. Я сняла трубку.
— Это говорит профессор Косович, — услышала я охрипший даже не голос, а шепот. — Я бы хотел поговорить с пани Эльжбетой Кожецкой…
— Это я, — ответила, уже убедившись, что он с самого начала точно знал, кто я. И не помнил моего нового имени.
— Как вы себя чувствуете? — спросил он.
— Хорошо. А как вы, пан профессор?
— Я уже очень старый…
Мы помолчали минуту.
— Вы довольны своей жизнью?
— Да, — откровенно призналась я. Ведь я любила жизнь, несмотря ни на что.
Он вновь помолчал. Я чувствовала, ему хочется спросить меня об отце, он все время хотел меня о нем спросить. Но именно с профессором я не могла говорить об отце. Это было бы ужасно. И для меня. И для него. Молчание на том конце провода отдавалось в ушах, как мольба о помощи. И все равно я не могла говорить.
— Ну, до свидания, — услышала я наконец.
Прошла неделя. Ты вернулся с работы домой, и, увидев тебя в дверях, почувствовала: что-то произошло. Я знала твое лицо.
— Умер профессор, — произнес ты.
Однако он успел порекомендовать тебя на свое место. Это был трудный момент, так как тебе поставили условие — вступить в партию. Как всегда, ты искал во мне помощи.
— Вообще-то это формальность, — сказал ты. — Но не знаю, смогу ли я выдержать.
— Многое можно выдержать, — ответила я.
— Ты меня представляешь на партийном собрании? Это же какой-то гротеск! Я, представляешь, я! Там с ними!
— Они такие же люди, как и ты. Твои коллеги. Большинство из них вступили из-за тех же соображений. Чтобы лучше жить, ради карьеры.