Страница 58 из 58
Нэгельсбах смотрел на меня с неприязнью. Потом так же неприязненно посмотрел на свою жену.
— Вот видишь — ничего он не собирается «устранять», у него только одно желание: ужалить меня побольнее. — Он опять перевел на меня свой враждебный взгляд. — Я тоже не люблю всякое шахермахерство, и мне с самого начала и до конца было муторно от Кэфертальского процесса. То же самое я могу сказать и о других. Но мы попытались сделать все, что только от нас зависело. А вы… Вы сначала хитростью вытащили из петли свою голову, а потом и голову фрау Зальгер. Может быть, ее и в самом деле бы не осудили. Но все равно — явная выгода для нее налицо: она добровольно отправилась в больницу и так же спокойно может ее покинуть; это лучше, чем если бы ее туда отправил судья, вдобавок вы избавили ее от участия в судебном процессе. Поздравляю, господин Зельб! И как вы себя при этом чувствуете? Вы считаете, что общие правила на вас не распространяются? Тогда вы обманываете прежде всего сами себя — еще хуже, чем других. Нет, Рени, — сказал он жене, истолковав ее взгляд как призыв к смягчению критики, — я должен это высказать. Вот полюбуйся на него, удачливого обманщика, который свой обман ставит выше обмана полиции. Вы хотите сказать, что обвинительный приговор пал на невиновных? И отрицаете, что вы вместе с фрау Зальгер тоже должны были бы оказаться на скамье подсудимых, и не знаю, как ей, а лично вам тоже полагался бы обвинительный приговор?
Что я мог ему сказать? Что я все-таки как-никак помог полиции разоблачить Лемке и Пешкалека? Что я знаю, что общие правила распространяются и на меня и что именно поэтому у меня есть свои собственные правила? Что правила правилами, а обман обману рознь? Что он полицейский, а я нет?
— Я не ставлю себя выше вас, господин Нэгельсбах. И материалов Пешкалека у меня нет. Они сгорели. Все, что у меня есть, — это фотографии, копии которых я вам показывал.
Он кивнул и долго смотрел на мошкару, плясавшую вокруг фонарика на столе. Потом подлил всем вина.
— Я не знаю, есть ли боевые отравляющие вещества в Фирнхайме. Мне этого никто не говорил и не скажет. Я слышал, что там сейчас кипит работа. Если там и есть химическое оружие, то этим, похоже, серьезно занимаются.
Ветер шелестел листьями. Становилось прохладно. Из соседнего сада доносились голоса и тянуло дымом от гриля.
— Как насчет чашки горячего супа-гуляша? И пледов на колени? — спросила фрау Нэгельсбах.
— Может, мое место и в самом деле в тюрьме. Но видит бог, я рад тому, что вместо камеры сижу под вашей грушей.
— Тем не менее совсем избежать тюрьмы вам не удастся. Мой муж не пережил бы, если бы позволил вам выйти совершенно сухим из воды. Следуйте за мной!
Фрау Нэгельсбах встала и повела нас к мастерской мужа. Я представления не имел о том, что все это могло означать, но ничего дурного не ожидал. Однако они оба молчали, в мастерской было темно, и мне вдруг стало как-то не по себе. Потом вспыхнул, судорожно подергиваясь, свет неоновой лампы над верстаком.
Нэгельсбах вернулся к архитектуре. На верстаке стояла склеенная из многих тысяч спичек старинная тюрьма XIX века — главный корпус и флигели с камерами, образующие пятиконечную звезду, а вокруг стены с башнями и воротами, колючей проволокой над коньком стен и крохотными решетками на окнах камер. Нэгельсбах обычно не населяет свои сооружения фигурами. Но здесь я обнаружил исключение — сделанную им или его женой маленькую фигурку из жесткой бумаги.
— Это я?
— Да.
Я одиноко стоял во дворе в полосатой робе и такой же полосатой шапке. Я помахал себе рукой.