Страница 5 из 7
– Как роман? – спросила она.
– Пока ни с места,- ответил я.- По-моему, я эту падлу никогда не допишу.
– Ты теперь один? – спросила она.
– Нет.
– Я тоже не одна.
– Хорошо.
– Ничего хорошего, но сойдет.
– А Роджер еще живет с Линн?
– Она его хотела бросить,- сказала Дорин.- А потом он напился и упал с балкона. Его парализовало ниже пояса. Страховая компания выплатила ему пятьдесят тысяч долларов. Потом он пошел на поправку. Костыли сменил на трость. Опять Хрюнделя может выгуливать. Недавно вот изумительные снимки сделал на Ольвера-стрит*. Слушай, мне пора бежать. На следующей неделе лечу в Лондон. Рабочий отпуск. За все уплачено! До свиданья.
– До свиданья.
Дорин вскочила, улыбнулась, вышла, свернула на запад и скрылась. Я поднес ко рту чашку, отхлебнул, поставил на место. Передо мной лежал чек. 1 доллар 85 центов. У меня с собой было 2 доллара – хватит как раз, плюс чаевые. А как я, на хер, буду платить зубному – уже другой вопрос.
* Ольвера-стрит – улица в исторической части Лос-Анджелеса, туристический аттракцион на тему «старой Мексики».
Великий поэт
Я пошел его повидать. Он был великий поэт. Лучший повествовательный поэт после Джефферза*, а еще и семидесяти нет, во всем мире знаменит. Наверно, лучше всего знают две его книжки – «Мое горе лучше твоего, ха!» и «Мертвые томно жуют резинку». Он преподавал во многих университетах, получил все премии, включая Нобелевку. Бернард Стахман.
* Робинсон Джефферз (1887-1962) – американский поэт и общественный деятель -энвайронменталист. Его повествовательный стиль оказал влияние на поэзию самого Буковски.
Я поднялся по лестнице общаги для молодых христиан. Мистер Стахман жил в номере 223. Я постучал.
– ЗАВАЛИВАЙ! – заорал кто-то изнутри.
Я открыл дверь и вошел. Бернард Стахман лежал в постели. Воняло блевотиной, вином, мочой, говном и разлагающейся пищей. Меня затошнило. Я забежал в ванную, проблевался и вышел.
– Мистер Стахман,- сказал я.- Вы б открыли окно?
– Хорошая мысль. И не надо вот этого «мистер Стахман». Меня зовут Барни.
Он был инвалид – ему удалось встать с усилием и переползти в кресло у кровати.
– Вот теперь хорошенько поговорим,- сказал он.- Я этого ждал.
Рядом на столе у него стоял галлон макаронного красного пойла – в нем плавали дохлые мотыльки и сигаретный пепел. Я отвернулся, затем посмотрел опять. Бернард Стахман поднес кувшин ко рту, но вино по большей части вылилось ему на рубашку и штаны. Он поставил кувшин на место.
– То, что надо.
– Лучше б из стакана,- сказал я.- Проще.
– Да, пожалуй, ты прав.- Он огляделся. Рядом стояло несколько грязных стаканов – интересно, какой он выберет? Выбрал ближайший. На донышке засохло что-то желтое. Похоже на остатки лапши с курицей. Он налил вина. Поднял стакан и выпил.- Да, так гораздо лучше. Я вижу, ты камеру принес. Будешь меня фотографировать?
– Да,- ответил я. Затем пошел и открыл окно, вдохнул свежего воздуху. Дождь шел много дней, и воздух был чист и свеж.
– Слушай,- сказал он.- Я тут уже давно по-ссать собираюсь. Принеси мне пустую бутылку.
Пустых бутылок вокруг было много. Одну я ему подал. Ширинка была не на молнии – только пуговицы, а застегнута лишь на нижнюю, так его раздуло. Он рукой вытащил пенис и пристроил головку к горлу бутылки. Едва начал мочиться, пенис напрягся и стал мотаться из стороны в сторону, моча брызнула – и на рубашку, и на штаны, и в лицо, и, что совсем уж невероятно, последний выплеск ударил ему в левое ухо.
– Хуево быть калекой,- сказал он.
– Как это произошло? – спросил я.
– Что произошло?
– Как вы стали калекой?
– Жена. Переехала меня на машине.
– Как? Зачем?
– Сказала, терпеть меня больше нет сил.
Я ничего не ответил. Щелкнул камерой пару раз.
– У меня снимки есть. Хочешь на мою жену посмотреть?
– Ладно.
– Альбом вон там, на холодильнике.
Я сходил взял, сел. Кто-то фотографировал только туфли на высоком каблуке да тонкие женские лодыжки, ноги в нейлоне с подвязками, разнообразные ноги в колготках. На некоторых страницах наклеены рекламки с мясного рынка: ростбиф из лопатки, 89 центов за фунт. Я закрыл альбом.
– Когда мы развелись,- сказал Бернард,- она отдала мне вот это.
Он сунул руку под подушку на кровати и вытащил пару каблукастых туфель на длинных шпильках. Покрыты бронзой. Он поставил их на тумбочку. Потом налил себе еще.
– Я с этими туфлями сплю,- сказал он.- Занимаюсь с ними любовью, а потом мою.
Я еще пощелкал.
– Вот, хочешь снимок? Хороший ракурс- Он расстегнул одинокую пуговицу на штанах. Исподнего на нем не было. Взял туфлю и ввинтил каблук себе в зад.- Давай снимай.- Я снял.
Стоять ему было трудно, однако, держась за тумбочку, он встал.
– Вы еще пишете, Барни?
– Блядь, я все время пишу.
– Поклонники работать не мешают?
– Иногда бабы меня, блядь, находят, только надолго тут не задерживаются.
– А книги хорошо продаются?
– Чеки шлют.
– Что посоветуете молодым писателям?
– Пить, ебаться и курить побольше сигарет.
– Что посоветуете писателям постарше?
– Если они еще живы, мой совет им не нужен.
– А из какого импульса вы создаете свои стихи?
– А срешь ты из какого импульса?
– Что вы думаете о Рейгане и безработице?
– Я не думаю о Рейгане или безработице. Мне скучно. Это как полеты в космос или Суперкубок.
– Что же вас тогда тревожит?
– Современные женщины.
– Современные женщины?
– Одеваться не умеют. Не туфли, а ужас.
– А что вы думаете о «Женском освобождении?»
– Как только им придет охота поработать на автомойке, встать за плуг, погоняться за двумя парнями, которые только что ограбили винную лавку, или почистить канализацию, как только им захочется, чтоб им в армии сиськи отстрелили,- я буду готов сидеть дома, мыть посуду и скучать, собирая с ковра хлопья пыли.
– Но нет ли в их требованиях какой-то логики?
– Есть, конечно.
Стахман налил себе еще. Даже когда он пил из стакана, вино текло по подбородку и на рубашку. Пахло от него так, будто он не мылся уже много месяцев.
– Моя жена,- сказал он.- Я ее до сих пор люблю. Дай-ка мне телефон?
Я дал. Он набрал номер.
– Клэр? Алло, Клэр? Он положил трубку.
– Что там? – спросил я.
– Да как всегда. Бросила. Слушай, пошли-ка отсюда, в бар сходим. Я и так слишком долго в этой дыре просидел. Мне нужно выйти.
– Только там дождь. Уже неделю идет. Все улицы залило.
– Плевать. Я наружу хочу. Она сейчас наверняка с кем-нибудь ебется. Причем даже каблуков не сняла. Я ее всегда просил не снимать.
Я помог Бернарду Стахману надеть старое бурое пальто. У него не осталось ни пуговицы. Оно все заскорузло от грязи. Таких в Л. А. не носят – тяжелое, неуклюжее, должно быть, его носили в Чикаго или Денвере еще в тридцатых.
Потом мы взяли его костыли и мучительно спустились по лестнице христианской общаги. В кармане пальто у Бернарда лежала пинта мускателя.
Мы добрались до выхода, и Бернард меня заверил, что перейти тротуар и сесть в машину сможет сам. Между нею и бордюром оставался зазор.
Я обежал машину, чтоб сесть за руль, и тут услышал крик – и всплеск. Лило так, что мало не покажется. Я снова обогнул машину: Бернард умудрился упасть и застрять в канаве между машиной и тротуаром. Его заливало водой, он сидел, а по нему текло – окатывало ноги, плескалось о бока, и костыли беспомощно телепались в потоке.
– Нормально,- сказал он,- ты поезжай, а меня тут брось.
– Ох, блин, Барни.
– Я серьезно. Поезжай. Брось меня. Моя жена меня не любит.
– Она вам не жена, Барни. Вы в разводе.
– Бабушке своей рассказывай.
– Ладно, Барни, я вам сейчас помогу встать.
– Нет-нет. Все нормально. Уверяю тебя. Езжай. Напейся один.
Я поднял его, открыл дверцу и усадил на переднее сиденье. Он весь был очень, очень мокрый. На пол стекали ручьи. Затем я опять обогнул машину и сел сам. Барни отвинтил колпачок с мускателя, дернул, передал бутылку мне. Я тоже дернул. Потом завел машину и поехал, через ветровое стекло вглядываясь в струи дождя: искал бар, куда мы с ним могли бы зайти и не сблевнуть при виде вонючего писсуара.