Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 14



— Что будете пить, доктор? — кричит Кэкстон. — Что велите девчонке подать вам?

Джеймс заказывает ром, отклоняет приглашение на партию в домино и садится один за свободный стол. Девушка — ибо ей всего четырнадцать или пятнадцать лет и, несмотря на ее положение, трудно назвать ее иначе — приносит ему стакан, вытирает стол мокрой от пива тряпкой и ставит ром перед Джеймсом. Он спрашивает о ее самочувствии, глядя на огромный живот, который как будто готов поглотить ее всю целиком. Избегая его взгляда, она отвечает: «Неплохо».

— Скоро тебе срок, Салли. Ты не боишься?

— Я буду только рада избавиться от него, сэр.

— А кто будет принимать роды?

— Матушка Грейли.

— У нее большой опыт, — говорит Джеймс, про себя ужаснувшись, что нормальный человек, а не исчадие ада вздумал обратиться к известной всем горькой пьянице с тысячью умерших младенцев, составивших ей репутацию. Должно быть, это решение Кэкстона.

— Чем проще будет, тем лучше, Салли. Ты молодая. Нет нужды принимать никаких снадобий.

Девушка шепотом благодарит его и быстро уходит. Джеймс поднимает стакан и пьет свой ром. Краткий разговор с Салли, вид ее отца, изворотливого грубияна, и даже фермеров, склонившихся над мелкими прямоугольничками, груда перепачканных монет на середине стола — все это угнетает. Нет здесь настоящей радости, как почти нет и надежды. И в девической беззащитности, и в грубости мужчин чувствуется равная мера неизбывного страдания; и хотя чье-то страдание, несомненно, заслуженно, чья-то боль наверняка являет собою возмездие, можно ли обрести в этом утешение или удовлетворение? Любая боль вполне реальна для того, кто ее испытывает. И все в одинаковой мере нуждаются в сочувствии. Господь знает, как нуждается в нем он сам.

Открывается дверь. Джеймс поднимает глаза. Человек таких размеров, что кажется, из него можно было бы сотворить двоих, человек с черной кожей — а может, с коричневой или даже сероватой, как опустившаяся на снег ночь, — входит в маленькую комнату, словно взрослый в компанию детей. Согнувшись под балками потолка и шаркая своими стоптанными малиновыми туфлями, он направляется к Кэкстону. Протягивает небольшой кувшин, вроде как для сливок, и шепотом, подобным шороху углей, которые ворошат кочергой в камине, произносит одно слово:

— Джину.

— Джину?

Чернокожий кивает, скупым жестом указывает на кувшин. Кэкстон берет кувшин и передает дочери, которая уходит в кладовку, чтобы его наполнить. Чернокожий достает из кармана своего короткого кафтана кошелек и вытряхивает на ладонь монету в шесть пенсов. В такой ручище можно спрятать и мячик для крикета. Пальцы у него совсем негнущиеся, как у старика. Но все еще сильные.

Негр получает от Салли кувшин, благодарит и ждет от Кэкстона сдачи, но, поскольку ее явно не предвидится, устало кивает и шаркает назад к двери. Дверь захлопывается. Две-три секунды стоит тишина, слышно только, как беспорядочно потрескивает огонь, а потом фермеры начинают возбужденно переговариваться, сообщая друг другу, что каждый из них только что видел, словно он был единственным свидетелем этого потрясающего события. Кэкстона поздравляют с тем, что он надул чужестранца. Один фермер предрекает, что чернокожий его за это сварит и съест. Все хохочут. Другой, повернувшись к Джеймсу, спрашивает, из чего сделан негр, из того же ли, что и белый, или, может, у них и кости черные, как кожа.

— Нет, — отвечает Джеймс, испытывая огромное желание уйти, — они созданы такими же, как и мы.

— Люди говорят, у них и семя черное, — прошу прошения, Салли.

— Не могу сказать.

— А сердце? — интересуется Кэкстон. — Сердце черное?

— Не чернее, чем ваше, сударь, или мое, — отвечает Джеймс.



К раздражению Джеймса, его последнее замечание приняли за шутку, и он вынужден удалиться под хор веселых голосов, желающих ему счастливой дороги. Я не смог, думает он, осторожно ступая на лед, даже донести до них свое презрение.

Он избавляется от подобных мыслей, несколько раз глубоко втянув в себя холодный воздух, и принимается размышлять о завтрашнем дне — наверное, будет еще один великолепный солнечный день с пьянящим, как шампанское, воздухом. Джеймс улыбается, вспомнив неожиданный утренний задор пастора. Люди должны потихоньку собирать и хранить в памяти такие дни, запасаться ими на случай иных, худших времен. Если завтра день и впрямь будет ясный, то, пожалуй, стоит взять чернила и бумагу и отправиться к дому леди Хэллам, чтобы зарисовать ту церквушку у воды.

Он уже начал было делать в своем воображении набросок, когда раздавшийся позади него звук подпрыгивающих по дороге колес, обшитых железом, заставил его отойти на покрытую дерном обочину. В течение нескольких минут повозка существует только в виде какофонии звуков — скрипа осей, безумных литавров грохочущих кастрюль и сковородок, визгливого, пьяного пения. Наконец уже можно различить силуэт экипажа — крытая повозка, запряженная лошадью, раскачиваясь, катится из Кау вниз с холма. Когда она оказывается рядом с Джеймсом, пение прекращается и кто-то громко вопрошает:

— Кто это там? Ты христианин или кто?

— Вам нечего меня бояться, — отвечает Джеймс.

Теперь под тихим сиянием звезд он может разглядеть две фигуры, одну совсем маленькую, как у ребенка, однако, судя по тону и облакам джина, сопровождающим каждое слово, вовсе не ребенка. И другую — негра из кабака Кэкстона.

— Те, которые порядочные, в такое время по обочинам не шастают, — говорит женщина, но вдруг посреди фразы ее голос наполняется медом. — Может, тебе и пойтить-то некуда? Бедный ты мой. Давай возьмем его к себе, Джон. Ему ночевать негде.

— Тише, — говорит негр.

— Ваше предложение очень лестное, но меня ждут и крыша, и постель совсем недалеко отсюда, — отвечает Джеймс.

— Ну и славно. Трогай, Джон.

Джон щелкает языком, лошадь трогается, и повозка катится дальше, оставляя за собой лентой вьющийся песенный след: «Вдохнешьливоздухлуннойночи-и-и… средьароматовтойбеседки-и-и… гдестополемлозасвиваясь… тебяпокровомосеняет…»

Джеймс спит с Мэри — находит ее у себя под одеялом, когда без свечи, в потемках, пробирается в свою комнату. Он залезает в кровать и ложится, прижавшись грудью к ее спине. Ужасная боль крутит ногу, но это его не беспокоит. Он знает, что будет крепко спать, вдыхая запах ее кожи, словно пропитанную дурманом губку. Целует ее в плечо, здороваясь и одновременно прощаясь, ибо она вернется в свою комнатку, когда он еще не проснется и задолго до того, как в доме послышатся первые звуки, свидетельствующие о пробуждении кого-то из домочадцев.

В соседней комнате, во сне, его преподобие сидит совершенно нагой и по-приятельски перекидывается в карты с леди Хэллам. Дидо видит во сне мужчину, который нежно слизывает кровь с ее локтя. Джеймсу снится вишневое дерево, огромное как дом, а сам он сидит на нем и сквозь кудрявую густую зелень смотрит вниз на негра, одетого в темно-красный шелк и атлас, который поднимает вверх руки, чтобы его поймать.

Глава третья

1

Зима 1739 года выдалась особенно лютой: страшный мороз сковал оцепенелую землю, подобно библейскому возмездию, великолепному и убийственному. На реке Уз у города Йорка, как и на замерзшей Темзе, на лед вытаскивают печатные станки для публикации новостей из ледового мира, как будто появилось новое королевство, чудесным образом вдруг накрывшее собою старое. В подвалах раскалываются бочки от заледеневшего вина и пива; в стойлах на рассвете люди находят замерзшую скотину; некоторым случается видеть странные огни. Хрустит темнота. Вороны и иные птицы падают с небес на землю, словно неподвижные фигуры какого-то удивительного орнамента.

Неистовый, пронизывающий до костей холод собирает свою жатву — бедняков, младенцев, стариков и больных. Детей хоронят рядом с согбенными бабушками и ветеранами Бленема. Лопата могильщика, отлитая в форме сердца, звенит, как топор о железо, а могилы столь неглубоки, что в деревнях на западе страны поговаривали о кладбищенских ворах, пока сторож на церковном дворе в Кенне не застрелил свору собак, растаскивающих по досочкам гроб какого-то нищего.