Страница 70 из 87
От альбомной пьесы князя граф Толстой, конечно, пришёл в восторг — да тут же и призадумался:
Многое в мастерских рифмах друга Американец вполне мог принять — и, верно, принял — на личный счёт, но только не стих
Нет, свою «малоутешительную» жизнь он и прожил, и доживал со вкусом, куда уж прямее и душевнее, словом — без пустот и совсем не п о шло. И покидать с нулём мир, где, как постепенно узналось, есть Отечество и его враги, рай и ад, экватор, Английский клуб и камчадалы, безумные дети и умные обезьяны, придуманные величайшими гениями карты, пистолеты и вина; где любовь оборачивается ненавистью, вёдро — бурей, факт — басней и наоборот; где люди высоко взлетают и низко падают, в любых широтах пожирают себе подобных, а роз и шипов было и будет в лучшем случае поровну, — ему явно не хотелось [979] .
Выполненный в те месяцы художником Карлом Яковлевичем Рейхелем (рисовавшим, кстати, и князя П. А. Вяземского) портрет графа Фёдора Ивановича Толстого стал впоследствии самым известным, «каноническим» изображением Американца.
Это портрет старого, утомлённого и больного, но отнюдь не апатичного, потерявшего интерес к жизни человека.
Граф Толстой запечатлён на полотне почти в той же позе, что и на портрете 1803 года работы неизвестного художника [980]. (Тогда, как мы помним, молодой Преображенский офицер только вступил в жизнь, получил первые чины и штрафы, готовился к кругосветному путешествию.)
Его левая рука (с миниатюрным перстнем на мизинце) так же возложена на спинку кресла, столь же изыскан сюртук и ухожена седая куафюра Толстого. Ещё не потухшие глаза графа широко, как встарь, открыты и неизъяснимо притягательны. Кому-то может показаться, что источником света, озаряющего высокий толстовский лоб и его лицо, исхудалое и умное, являются как раз эти глаза, заодно сверлящие остановившегося у картины зрителя.
Трубка же, крепко зажатая в правой руке, и застывшая подле кресла собака [981] дают наблюдателю некоторое представление о пристрастиях нашего героя.
Сравнивая портреты, созданные художниками с промежутком в сорок три года, нельзя не заметить и разности между ними. Два отличия рейхелевского творения от изображения графа Фёдора Толстого в молодости особенно существенны и красноречивы.
Прежде всего, на картине 1846 года переиначены декорации: здесь фон картины сумеречный и ровный, покойный, без былых огненных бликов — намёков на грядущие бури.
Метаморфоза произошла и с галстухом графа: в начале века он был белым, а теперь, в 1846-м, заменён на тёмный.
Столь тёмный, что издали его вполне можно принять за чёрный.
Портрет работы К. Я. Рейхеля — предпоследняя страница биографии графа Ф. И. Толстого. Перевернув её, наш герой, не мешкая, двинулся к уготованному каждому финалу…
Спустя несколько месяцев после романтической встречи с Американцем И. П. Липранди опять приехал в Москву. И старинные друзья снова сошлись. «Те же свидания, те же воспоминания; он обещал мне летом, в деревне, показать свои записки, как оказывалось, верные с моим рассказом», — сообщил в мемуарах Иван Петрович [982] .
Однако летом 1845 года генерал-майор, обременённый делами важной службы, так и не добрался до Первопрестольной и до сельца Глебова. Позднее И. П. Липранди очень жалел об этом.
Осенью 1845 года у графа Фёдора Ивановича возобновились приступы застарелой болезни, которые быстро довели его «до крайнего изнеможения» [983] . Зимой отставной полковник ещё кое-как держался, спорадически хорохорился, даже позировал немцу-художнику, но к весне хворь всё же «сшибла» его с ног.
А дальше события развивались стремительно. Ничего эпического или эпатирующего публику в них, увы, не было — да и быть не могло.
Американец слёг в постель и целых четыре месяца «почти не оставлял болезненный одр». «По участию, которое ты принимаешь во мне, — писал граф, собрав остаток сил, П. А. Вяземскому 19 июня 1846 года, — уповательно, ты пожелаешь узнать и о свойстве недуга: по уверению моего врача (хотя и первоклассного, но которому я не верю), болезнь моя состоит в ревматическом поражении пищеварительного органа» [984] .
На лето семейство Толстых перебралось в подмосковную, на свежий лесной воздух. Однако там, в сельце Глебове, Американцу становилось всё хуже и хуже. Руки не слушались его, работа над записками замерла. Вскоре он перестал подниматься, постоянно лежал на балконе, глядел, не отрываясь, в даль. Жена и дочь круглосуточно не отходили от него.
«Граф таял не по дням, а по часам; силы его совершенно оставили» [985] .
В конце лета долго сопротивлявшаяся семья уступила настояниям докторов. Графа Фёдора Ивановича перевезли, соблюдая всяческие предосторожности, в столицу. В хронике «Несколько глав из жизни графини Инны» об этом времени написано следующее:
«Графа привезли в Москву в самом жалком положении. Он не мог уже больше сидеть, говорил как-то отрывисто, задыхался от кашля, страшно похудел и совершенно упал духом. <…> Кто видел отца месяц тому назад, уже не узнавал его по приезде в Москву. Это был остов, в котором жизнь поддерживалась только лихорадочным состоянием. Глаза его неестественно блестели, полуоткрытый рот, с пересохшими губами, просил чего-то так невнятно, что решительно не было возможности понять. Эта гордая голова спустилась на грудь, не от тяжёлых дум, а от страдания, и величественная осанка сгорбилась. Смотря на него, я приучила себя к мысли, что он должен скоро умереть…» [986]
Только толстовские глаза ещё не сдавались…
Тайком от матери Полинька вызвала письмом из Царского Села графиню Прасковью Васильевну Толстую, и та не замедлила приехать к умирающему другу.
Теперь у постели Американца поочерёдно дежурили три самых близких ему человека.
Ночные часы обычно выпадали на долю дочери графа. «Я <…> смотрела, как он спал, только спал он не тем сном, который восстановляет человека, а тем, который отнимает последние силы, притупляя чувства и разум, — вспоминала Прасковья Фёдоровна. — Грудь его редко поднималась, и это движение сопровождалось каждый раз глухим, болезненным стоном. Боже мой, думала я, как страдания изменили его; где эта бодрость, сила нравственная и физическая? И он поддался болезни!» [987]
Если граф не спал, то он усердно и беззвучно молился. «До последней минуты он не переставал молиться», — сообщила Авдотья Максимовна Толстая князю П. А. Вяземскому в письме от 3 февраля 1847 года и добавила: «Имею душевную отраду то, что он умер таким Християнином» [988] .
978
Полн. собр. соч. князя П. А. Вяземского. Т. IV. СПб., 1880. С. 282.
979
РГАЛИ. Ф. 195. On. 1. Ед. хр. 1318. Л. 124.
980
См. главу 1. Допускаем, что граф Фёдор Иванович, позируя, показывал живописцу тот давний портрет и, более того, подал К. Я. Рейхелю идею довершить однажды кем-то начатый диптих,то есть изобразить его, Американца, примерно таким же, но уже у «дверей противоположных».
981
Современный автор, ссылаясь на мнение кинологов, утверждает: это немецкий боксёр (Ерофеев В. И. Толстой-Американец. Нижний Новгород, 2009. С. 162–163). Оставляя без комментариев специфический вопрос о породе, скажем о том, что Американец, никогда не любивший охоты, в последние годы жизни увлёкся собаками. Граф завёл себе четвероногого приятеля даже на Ревельских водах, о чём в оригинальной форме известил князя П. А. Вяземского 23 августа 1844 года: «По отпуске сего письма: я, чёрно-пегой кобель, подполковник Плец, остаёмся живы и здоровы, а впредь уповаем на волю Божию. Плец свидетельствует тебе всенижайшее своё подчинённое почитание. Кобель наслаждается всею роскошью собачьего щастья: он водворён на бойне мясника» (РГАЛИ. Ф. 195. On. 1. Ед. хр. 1318. Л. 127 об.). Может быть, тот самый ревельский кобель и попал позднее на картину К. Я. Рейхеля?
982
Липранди.С. 16.
983
РГАЛИ. Ф. 195. On. 1. Ед. хр. 1318. Л. 124.
984
Там же. Выделено Ф. И. Толстым.
985
РВ. 1864. № 4. С. 701.
986
Там же. С. 706.
987
Там же. С. 708.
988
РГАЛИ. Ф. 195. On. 1. Ед. хр. 1318. Л. 131. В том же письме Авдотья Максимовна назвала покойного мужа «человеком-душой» и «другом души» своей. (Там же. Л. 130, 130 об.)