Страница 37 из 43
Он повернулся к ней, поймал её взгляд и долго не отпускал. Она испугалась мелькнувшей вдруг мысли, что он сейчас возьмёт её за плечи, прижмёт к себе и начнёт целовать, и сделала шаг назад.
— Ты знаешь, — усмехнулся он невесело, — мне было семь лет всего, даже меньше, седьмой, кажется, только шёл… когда меня пытали враги революции.
Это «враги революции» прозвучало как-то неестественно, может, даже напыщенно, но Наташа, удивлённая, этого не заметила.
— Как это… пытали? — выдохнула она.
— Обыкновенно. Как пытают? Били жестоко, я помню… На глазах у матери и отца. Чтобы у них какие-то сведения вырвать… Это было в 1918 году в Новониколаевске, в белочешской контрразведке. Допрашивал какой-то Свиридов, длинноносый, помню, с дряблыми щеками. Я всё помню…
— Юра… — Наташа невольно подалась к нему, невольно схватила за руку. — Я не знала.
Он тихонько освободил руку.
— Спроси как-нибудь у моей матери… Оттого и разум у неё помутился тогда, еле-еле отошла. Да, я помню, как тогда было больно. И вот такая же пытка для меня сейчас… С того дня, как увидел тебя… А-а, да чего!
И он, махнув рукой, резко повернулся, пошёл от неё.
— Юрий! Юра! — беспомощно вскричала Наташа, сделала несколько шагов вслед. Но он, будто боясь, что она его догонит, пошёл быстрее, почти побежал.
Ответной телеграммы из Москвы Наташа с трепетом ждала весь следующий день, до вечера, и ещё следующий… Она через каждый час звонила на почту, хотя оттуда ей обещали немедленно позвонить сами, как телеграмма только поступит. Но не звонили, телеграммы не было.
Прошёл ещё день и ещё… Москва молчала.
— Это не он, значит, не отец, — неживым голосом сказала Наташа Нечаеву.
— Ладно, сейчас мы попробуем всё сами узнать. Заказывай, Наташенька, Москву, Наркомат. Только спокойнее…
…Когда в телефонной трубке после долгого хриплого кашля раздался насквозь прокуренный далёкий голос: «Миронов слушает…» — Наташа ойкнула и почувствовала, как остановилось сердце. Она сразу узнала голос отца, хотя он за несколько лет изменился до неузнаваемости, износился весь, стал будто заржавленным.
— Кто там? Я слушаю, — повторил отец.
— Папа! Папка! Это я, Наташа… Это я, это я! — закричала она торопливо, захлёбываясь. — Ты меня слышишь? Ты меня слышишь?
— Конечно… Здравствуй, дочка. Как ты там?
Наташа не замечала, что голос у отца спокойный и холодноватый даже, эмоций никаких в нём нет, что отец разговаривает так, будто они вчера или позавчера только расстались, а завтра снова будут вместе.
— Я тебе телеграмму послала. Папа! Ты слышишь?
— Да, я слышу. Я получил. И Савчук мне говорил…
— Почему ты мне не отвечаешь, папа?
— Ты замуж вышла, что ли?
— Да, папа. Его Семёном звать. У меня дочь родилась.
— Я знаю. Савчук мне об этом тоже говорил.
— А мама, мама… Её нет… нас бомбили!
— Я знаю, — опять глухо сказал отец.
— Папка, да почему же ты не написал, не позвонил, когда Савчук… Я ждала, ждала! Ты когда… тебя давно… — И Наташа опять захлебнулась, не в силах произнести страшное слово.
— Нет, меня не очень давно освободили, — помог ей отец.
— Совсем? Папа…
— Как же ещё освобождают? Я скоро приеду к вам, наверное. Я поеду по всем сибирским заводам нашего Наркомата. И к вам заеду… Прости, Наташа, звонит внутренний. До свидания, я напишу тебе…
И в трубке щёлкнуло, громко захрипело. Наташа оторвала её от уха и поглядела на трубку удивлённо.
— Вот видишь, как хорошо, — с улыбкой произнёс Нечаев, вышедший из кабинета в приёмную. — Ну, поздравляю.
— Спасибо, — прошептала Наташа.
Директор стоял в приёмной, держа в руках фуражку, он что-то ещё проговорил и пошёл из заводоуправления. А Наташа долго ещё сидела за своим столом, не шевелясь, осмысливая теперь весь разговор. Только теперь, вспомнив каждое слово отца, она поняла, что разговор вышел какой-то странный, холодный… И что на другом конце провода был вроде и не отец её, а чужой, посторонний человек. В сердце сделалось больно, и на глазах от какой-то неясной ещё обиды проступили слёзы…
Своя жизнь, не всегда понятная родителям, идёт у детей.
Димка Савельев, сын Анны и Фёдора, за два военных года незаметно налился силой, окреп, голос его сделался басовитым. Весной сорок третьего ему исполнилось пятнадцать лет, всё мальчишечье в его фигуре стало быстро исчезать, ходить он стал более развалисто, ноги на землю ставил твёрдо, словно не шёл, а сознательно и размеренно печатал шаги. Чёрные, глубоко посаженные глаза стали какими-то ещё более зацепистыми, смотрели на всех внимательно и словно пронизывали насквозь всякого. Его взгляда не выдерживали даже некоторые школьные учителя, а преподавательница литературы, женщина пожилая, почти старуха, нередко говорила:
— Почему ты смотришь так на меня, Савельев?
Малоразговорчивый от природы, Димка теперь стал ещё молчаливее и на такие слова только пожимал плечами.
— Ты, Савельев, кажется, не любишь меня. А за что? — спросила однажды эта же учительница. — Смотришь, будто насквозь продавливаешь.
— Почему же? — возразил Димка. — Я вас уважаю… И литературу люблю.
Он действительно любил литературу и вообще учился неплохо.
— И на меня… И на меня ты вот так же всё зыришь, — в тот же день сказала ему Ганка, с которой он по-прежнему занимался в одном классе, сидел в одном ряду, только он на задней парте, а она на первой. — Я затылком всегда чувствую. От девчонок стыдно. Дома гляди сколько хочешь, а в школе не смей.
— Нужна ты мне… — буркнул Димка. — И дома, и в школе.
— Так, да?! — повернулась она к нему, глаза её метали чёрные молнии, давно набухшая грудь гневно колотилась. — Ты… так?!
Смуглые щёки Димки порозовели, и только это выдало его волнение, потому что внешне он остался совершенно спокоен. Он качнул лобастой головой и ещё более упрямо и дерзко произнёс:
— А как же ещё? Воображаешь о себе много.
У Ганки от обиды мелко затряслись губы, большие и красивые её глаза быстро-быстро переполнились слезами, засверкали ослепительно, сделались ещё прекраснее. И с длинных ресниц на пылающие щёки капнула одна слезинка, потом другая.
— Ладно, — прошептала она почти беззвучно, крутанулась так, что чуть не хлестнула его по лицу тяжёлыми уже косами, и убежала, оскорблённая и непокорная.
С тех пор её заливистый и звонкий смех стал всё чаще раздаваться со двора Николая Инютина. Тот, как слышал Димка через плетень со своего двора, что-то ей, по обыкновению, молол, она хохотала беззаботно на всю улицу. «Куда мать-то её смотрит, не видит, не слышит, что ли? — ворочались в голове у Димки тревожные и, как он сам чувствовал, беспомощные какие-то мысли. — Ведь он, Колька, совсем мужик… В военкомат всё бегает, к этому Григорьеву, обещают, говорит, отправку на фронт летом, как девятый класс закончит. И Григорьев-то ничего, говорит, оказался, не злыдень, хоть и рябой… Что он тогда с Ганкой… ежели на фронт собирается? И Григорьев для него хороший стал… Паразит крючконосый!»
А тут ещё сам Колька однажды подлил масла в огонь.
— Ух, зараза такая! — сказал он восторженно о Ганке. — Тугая! Прям от неё искры какие-то! Как при замыкании проводов.
— Так ты не сгори смотри, — сказал Димка с усмешкой. — А то вон с одного места уже воняет.
— Ч-чего? — заморгал Инютин, уставился на Димку.
— Ничего. Болтаешь много. И врёшь.
— Где?
— Да что это… тугая? Ты что её… Откуда знаешь, какая она?
Николай Инютин хмыкнул, пальцем поскрёб свой горбатый нос.
— Тетеря ты, Димуха, понятно? Не знаю, так узнаю. Мы сговорились в кино с ней по субботам ходить.
— Ты узнаешь? — воскликнул Димка. — Да я… вперёд тебя узнал уж.
— Ч-чего-о? — опять протянул Николай. — Три раза хе-хе… Молоко покуда у тебя не обсохло.