Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 43



Старуха помолчала, задумавшись о чём-то своём. И проговорила со вздохом:

— Она всякая жизнь-то на волосенке… и большого, и малого. А не кончается… Отчего дочка твоя родилась, понимаешь?

«Оттого, что с мужем спала», — чуть не сказала Наташа, бывшая сейчас в каком-то хорошем и лёгком настроении, но, почувствовав серьёзность бабкиных размышлений, не посмела.

— А вот от этой нескончаемости жизни, — сама ответила старуха на свой вопрос. — Покуда солнышко светит, жизнь не кончится, не замрёт на земле-матушке.

«Покуда солнышко светит…» Наташа долго думала над этими словами, почти физически ощущая, как это необходимо, чтоб солнце светило. Даже не для неё самой теперь, а вот для Леночки, для этого крошечного и родного существа, которое появилось «от нескончаемости жизни». Наташа представила себе неясно какие-то далёкие дни, далёкую жизнь, когда Леночка её вырастет и будет жить и смеяться где-то в потоках света и солнца. И волосы её будут солнечными волнами гореть и переливаться, сбегая до плеч.

И вдруг вспомнилась ей та кошмарная ночь, когда Елизаров в доме Маньки Огородниковой арестовал родного дядю Семёна — Макара Кафтанова — и его ужасных друзей Гвоздёва и Зубова, и её, Наташу. Огородникова привела её тогда к себе в дом, чтобы эти бандиты надругались над ней. И тогда что же? Тогда — смерть, она бы не перенесла, что-то бы с собой сделала. Огородникова нашла её, почти уже замёрзшую, в степи за деревней, она спасла её от неминуемой смерти, и она же привела её на смерть… Но вдруг непонятное поведение главаря этих бандитов Зубова, который приказал отпустить её. Но она не успела уйти, ворвался в дом Елизаров со своими милиционерами… И обращённые к ней непонятные слова того же Петра Зубова, когда милиционеры их всех повели: «Человек никогда не должен становиться на колени. Если он встал на колени, он уже не человек». Потом кошмарная ночь в милиции, в пустой, грязной, вонючей камере, где до рассвета пищали и возились крысы. Наташа леденела от мысли, что крысы набросятся на неё и загрызут…

Часто, очень часто вспоминала Наташа всё, что с ней было и в ту ночь, и раньше, и позже. Она пыталась разобраться: что же всё-таки произошло с ней, каковы причины, что жизнь чуть не растёрла её, не уничтожила, и почему всё-таки не растёрла? Кружилин Поликарп Матвеевич, секретарь райкома, сердито сказал ей тогда: «Один-два подлеца встретились тебе, а ты и заключила, что все люди такие…» — «Не два, — возразила она яростно, — их много». И тогда Кружилин ещё злее выкрикнул: «Ну, двадцать! Ну, двести!» И она, Наташа, подумала, что и этот секретарь райкома такой же бездушный и тупоголовый человек, он ничем ей не поможет, жизнь её покатится под обрыв дальше. А теперь вот кругом неё люди добрые, обыкновенные, их много, целый завод, целая Шантара… И есть у неё Семён, есть вот Леночка, есть эта добрая бабка Акулина. «От нескончаемости жизни…» Да ведь большая и мудрая мысль в этих словах, что-то вечное и великое, как это небо над головой. Да, всё от нескончаемости. И её почти неминуемая гибель, и её как бы второе рождение. Мать погибла, а отец вот… нашёлся. Антона Савельева, директора завода, больше нет и никогда не будет, а завод дышит всё сильнее, всё растёт… Семён там, где каждую минуту может…

Наташа вздрогнула, прикрыла глаза. Невозможно было представить, что может произойти там, на фронте, с Семёном, и кощунственно даже думать об этом. Но и не думать нельзя, ведь война! Но что бы ни случилось, что бы ни произошло с ним, останется его Леночка. «Девке рожать, род человечий продолжать…» Правильно, всё правильно…

Тянул тихий, тёплый ветерок, шевелил светленькие и мягкие клочья волос на голове уснувшей Леночки, уставшей, опьяневшей, наверное, от света и чистого воздуха, от материнского молока. Наташа боялась даже пошевелиться, чтобы не нарушить её покой и сон.

День уходил нехотя, тяжко и трудно меркло небо, не желая поддаваться наплывающей темноте, потом яростно и долго горел закат, отсвечивая на каменных верхушках Звенигоры.

Развешивая постиранные пелёнки, Наташа поглядывала на потухающее небо, на бледнеющие горные вершины и представляла себе, что где-то там, на другой стороне земли, идёт вот такая же обратная борьба утреннего света с ночной темью, солнечные лучи, пронизывая мрак, цепко хватаются за горные утёсы, за верхушки деревьев, за крыши домов, как бы подтягивают за собой само солнце. И мрак рассасывается, тает, откатывается прочь.

«От нескончаемости жизни…» — опять и опять вспоминала она бесхитростные слова бабушки Акулины, которые казались ей всё значительнее, хотя сама старуха, укладывающая на ночь Леночку, давно забыла о них. Наташа тихо, про себя, улыбалась. Улыбалась, но на сердце было всё же тревожно и неспокойно. «Почему отец… если это он, не отзывается никак, не ищет меня? Наверное, тут какая-то путаница, и это не он…»

Было страшно, неожиданно получив надежду, тут же потерять её.

Закат наконец погас, над горизонтом горела лишь бледновато-жёлтая полоска, но в эту узкую щёлку свету проливалось всего ничего, и он не доставал уже до земли.

Наташа разобрала свою постель, но раздеваться медлила. Присела на кровать, посидела, потом встала, подошла к окну, принялась высматривать что-то во мраке.

— Да что ты всё маешься? — проговорила старуха. — Отбей телеграмму, да и вся недолга.

— Легко сказать. А если…

— Что если? Будешь жить, как жила. Не во зверях живёшь, как я когда-то…

— Как это во зверях… вы жили? — повернулась к ней Наташа.

Бабка Акулина, высохшая, маленькая, в одной нижней рубашке, завертела беспомощно головой, уже повязанной на ночь по-старушечьи стареньким платочком, виновато и обескураженно заморгала.



— Ах ты, якорь меня тресни! — пробурчала она недовольно. — Язык бабий… — Она села на кровать, затеребила завязки на подушках. — Известно как. Старое время было, что тут… Спи давай.

Наташа подумала: она столько времени живёт у этой славной старушки, а ничего, в сущности, о ней не знает. Кто она, откуда, почему живёт бобылихой? И вот случайно старуха проговорилась о чём-то, но тут же пожалела об этом.

— Нет, расскажите, а? — попросила Наташа. — Акулина Тарасовна… Если можно…

— Чего там! Обыкновенно… Зачем тебе?

— Вы обо мне всё знаете. А я о вас ничего. Вместе ж живём.

— Живём… Все люди вместе живут. Да поврозь часто думают. В этом всё и горюшко на земле. Весь корень тут.

Наташа, ещё более поражённая этими словами, шагнула к старухе, опустилась перед ней на пол, обняла её худые ноги.

— Расскажите. Мне это нужно зачем-то… Я столько добра от вас видела! Сделайте ещё одно.

— Чудная, право слово, — вымолвила старуха. — Какое тут добро может, в моём рассказе? Откудова возьмётся?

— Не знаю. Только будет, я чувствую.

Слабая и сухая грудь старухи тихонько шевельнулась.

— О-хо-хо, доченька… Всё в моей жизни перебывало — и солнышко, и слёзоньки. Слёз, должно, больше… И счас вот живу как неприкаянная. Ты вот попалась мне, объявилась как-то, согрела маленько.

— Да всё же, всё наоборот!

— Ну, это ведь с какого боку смотря… Человек от человека греется-то. Мужик мой всё так говаривал. Хоро-оший он был… якорь бы ему за печёнку! — Рука её, поглаживающая голову Наташи, дрогнула. — Тьфу ты! Отчего мы злые-то такие? Нехорошо, грех.

Старуха помолчала, глядя куда-то в одну точку. Взгляд её был грустноватый, но не тоскливый, руку она всё держала на Наташиной голове. Потом убрала.

— Да, верно, слёз больше, — неожиданно как-то раздался снова её голос, скрипучий, изношенный. — А глянешь в глубь-то прожитого, в годы-то дремучие, быльём все густо заросшие, — не-ет, видится, солнышка тож в достатке было, светило оно и обогревало славно… Отчего ж оно так, Наташенька?

— Не знаю. Я как-то… пока не ощущала такого.

— Ну, да, ты молоденькая ещё… — И продолжала какую-то свою мысль: — Оттого, я думаю вот, что с жизнью-то расставаться тоскливо. Глядишься в неё и выискиваешь в первую очередь то… ну вот то, для чего родился. Зря или не зря? — думаешь. Не-ет, вон и радовалась миру божьему, и посмеивалась. И любовь была человечья. Да, была…