Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 56



Чуть не порезавшись, я раздвинул листья столетника. В особняке заиграли очередной вальс. Хьюго слушал молодого человека и моргал, он прижал палец к виску, что-то мягко отвечая, водитель холодно смотрел на Хьюго. Перчатки сжаты в кулаке. Резкие слова превращаются в туман. Ты, мой искушенный читатель, уже давно понял то, что я впервые допустил до сознания лишь тогда. Сожженное письмо, обратившееся в пепел. Приятели из колледжа — любимые, а затем резко вычеркнутые из памяти. Жена, брошенная дома, жизнь с Тедди. Страдание в глазах моего друга… Какие еще разбитые сердца я упустил из виду? Я злился, глядя на Хьюго и Тедди. Невероятно. И тем не менее человеческие тайны сохраняются не из-за хитрости или рассудительности; любовь несовместима с рассудком. Они хранятся, потому что людям просто нет дела до окружающих.

Все произошло так быстро, что я даже не помню своих чувств в тот момент — отвращение, шок, злость. Однако теперь, вспоминая тот вечер, я чувствую лишь благодарность. Я видел, как любовники молча сидели и, не улыбаясь, держали друг друга за руки кончиками пальцев. На лице Тедди отражались печаль и сожаление, наверное, он любил моего друга всем сердцем. В следующий миг Хьюго что-то шепнул ему на ухо, коснулся губами его щеки и поцеловал. Какая неожиданная картина, развратная и горькая. И какая удача. Я пишу это после пятидесяти лет знакомства с Хьюго. Скажите, мог ли я за всю свою запутанную жизнь найти лучшего собеседника, могло ли нелюдимое чудовище вроде меня найти лучшего друга, чем старина Хьюго — почти такое же скрывающееся чудовище?

Когда я вернулся в особняк, атмосфера уже изменилась. Спиртное текло рекой, и мужчины, хихикая, разбились на группки. Некоторые вальсировали друг с другом по залу, как в старые времена, когда женщин не хватало и мир принадлежал представителям сильного пола. Я ничего не говорил Хьюго. Да и что тут скажешь? Что в сердце больше неизведанных уголков, чем мы думаем?

Кто-то подошел и со счастливой улыбкой похлопал меня по плечу.

— Чего? — удивился я.

Человек подмигнул, мы однажды встречались, однако он меня не узнал.

— Я спросил, разве это не ужасно? Разве не забавно?

— Вино неплохое.

— Да нет, я про жен, — раздраженно пояснил новоявленный собеседник.

— А что с ними?

— Вы ведь женаты, молодой человек, должны бы понимать. Она избегает огласки.

— Кто?

— Дюпон, старая шлюха. Жены не пришли.

Из другого угла донеслись очередные извинения:

— Сожалею, она не смогла сегодня приехать.

Мы оглянулись — чуть ли не весь зал, — когда вошла мадам Дюпон и с ледяной улыбкой приняла еще один бокал шампанского. Ее тело слегка дрожало, и волевая женщина на миг растворилась в блеске драгоценностей и платья. Она наконец поняла произошедшее на балу. Все случилось как с желаниями, исполненными джиннами: она собрала у себя всех влиятельных мужчин города, но это ничего не дало. Должно быть, ей стало ясно, что мужчины — неверная цель, не они ключ к обществу, открыть путь может лишь принятие другой женщиной. А жены никогда не примут старушку Мэри.

Не могу описать отчаянную животную ненависть, сверкавшую в ее глазах. Мэри стояла и смотрела на толпу своих клиентов взглядом невинно осужденного, который годами сидел в четырех стенах; наконец она поправила прическу, пошла к людям и среди нас встретила еще одну стену. Она не порвала с нищетой, потерпев поражение, она не порвала с юностью, как это сделали мы. Взгляните на нас: накрахмаленные воротнички, клубные группки и толстые животы. Каждый из нас тем вечером одевался, зная, чем все закончится. Каждый из нас, кого Мэри развлекала в полумраке своей гостиной, завязывал перед зеркалом галстук и посмеивался над шуткой, которую мы собирались сыграть над старой шлюхой Дюпон. Полагаю, мы убедили себя, что юность следует забыть. И чтобы забыть ее, недостаточно просто запретить себе вспоминать; необходимо уничтожить женщину, благодаря которой и появились подобные воспоминания.

— Сегодня здесь одни мужчины, не так ли? — звенящим голосом поинтересовалась она.



Толпа оживленно загудела. Старушка Мэри, мы взывали к прежней Мэри, и наше гудение гласило: «Мы не позволим тебе измениться».

— Пейте, джентльмены.

Дирижер на мгновение отвернулся от оркестра, вероятно, ожидая сигнала хозяйки. Один щелчок пальцев остановил музыку и распустил всех по домам — ее мальчиков, ее сыночков, которые предали свою престарелую мать.

Затем она подняла голову, веселая и озорная, как прежде.

— Черт подери, мальчики, потанцуйте со мной, хоть кто-нибудь!

Одобрительный гул. Кто-то пригласил ее на танец. Я поставил бокал и покинул смеющуюся толпу.

В 1917 году Элис на несколько дней приехала в Сан-Франциско. Ее визиты стали короче, фотостудия процветала, и я помню свои чувства, когда утром открыл шкаф и увидел, что почти все ее платья пропали. Против воли меня охватила страшная ревность. Я обвиню Элис в безразличии к нашему браку, а когда ее глаза наполнятся слезами в доказательство моей правоты, наберусь храбрости и назову имя ее сообщника. «Лоуренс!» — заору я, имея в виду молодого проводника, а Элис посмотрит на меня и расхохочется. Эх, Элис. Ты была права, считая меня смешным, поскольку я никогда не понимал, что Немезида явится ко мне не в облике того белокурого смазливого мальчишки. Черт, да тебе бы подошел и я, если уж на то пошло; с каждым днем я походил все больше на юношу.

Вечером мы отправились на оперу Моцарта. Именно во время жуткой арии сопрано Элис начала ерзать в кресле и потирать ладони, словно леди Макбет, желавшая стереть с рук пятна крови. Она наклонилась вперед, моргая, и, пока я впервые пытался ее успокоить, жена дала мне руку, холодную как лед. Потом я заметил на ее голой спине признаки лихорадки. Пожилая дама позади нас кашлянула. Элис взглянула на меня и шепотом попросила спасти ее; по крайней мере именно это я расслышал во время очередного вокального пассажа. Мы подождали до конца арии, затем, укутав жену шалью и своим сюртуком, я отвел ее в такси, а дома уложил в постель. Со всей нежностью я раздел ее, мою дрожавшую красавицу с пятнами лихорадки на пояснице, между грудями вплоть до самой шеи, где, казалось, они мешали ей дышать. Всю ночь я менял ей компрессы и прислушивался к дыханию. Смотрел, как глазные яблоки вращаются и замирают, вращаются и замирают. Я не спал — ждал ее исповеди. Не дождался. Утром, разумеется, я себя чувствовал гораздо хуже, чем Элис.

Наши смертные ложа стояли в одной комнате, я помню только расплывчатые цветные сцены и мгновения, совершенно бессвязные, возникавшие перед глазами подобно молнии, выхватывающей лишь часть общей картины.

Кажется, за полночь я проснулся от боли в горле и посмотрел на Элис. Она лежала и глядела на меня печальными любящими глазами. Комната мне виделась вся в черно-фиолетовых полосках с вкраплениями пятен цвета обоев нашего верхнего холла. Болезненно бледная Элис, похоже, бредила.

— Иди спать, мама, — приказала она, не мигая, и я тут же послушался.

Много часов спустя: я завернут в горячие простыни; комната ярко освещена, невзирая на задернутые шторы; наша горничная подает Элис стакан воды; жена сидит на краешке кровати в белой батистовой комбинации с оборочками. Яркий луч солнца отразился в стакане воды, и мир взорвался в моих глазах. Должно быть, я застонал, поскольку в следующий миг понял: они смотрят на меня.

— Элис, я должен тебе сказать, — пробормотал я.

Она выпрямилась и выжидающе посмотрела на меня. Горничная поспешно удалилась.

— Элис, я должен тебе сказать, — снова прохрипел я.

Жена выглядела озадаченной, бледной, испуганной и на миг напомнила мою бабушку, приподнявшуюся на смертном одре. Горничная вернулась и дала мне алую таблетку. Болезненный глоток. По горлу потекла вода, и я впал в беспамятство.

Все произошло утром, пожалуй, перламутровым утром, когда, еще не выздоровев, но уже вернув способность передвигаться, я в очередной раз брел к ночному горшку и, присев, точно король на трон, с удовольствием облегчился. Комната качалась, будто палуба. На кровати я заметил свою потайную шкатулку со взломанным замком. И спиной почувствовал появление жены.