Страница 38 из 56
Ты оказался красивым, Сэмми. Очень красивым. Я сижу за нашим детским столом, а ты раскинулся на кровати, будто мертвый солдат, и дремлешь, разинув рот в изумлении от интересных снов; солнце окрасило твое правое ухо в нежно-розовый цвет. На щеке — отпечаток простыни. Левая рука свисает под невообразимым углом, мягкая и безвольная, зрачки неистово двигаются под закрытыми веками. Сынок, ты красивый, хотя и опоздавший.
Краткое вторжение, извини за пыль. Царапины на страницах я заработал на чердаке. Поскольку наконец нашел ведущую сюда дверку — маленькую, прямо как в стране чудес. Тут настоящее царство сломанных кресел, мертвых насекомых и воспоминаний, разложенных по коробкам. Прервусь, дабы описать, какой вид открывается из этого мутного окошка; он великолепен. Внизу я видел тебя, Элис.
Ты склонилась над клумбой, подвязав мешавшуюся юбку, и покрасневшими от солнца и теплого летнего воздуха руками решительно вырывала сорняки. В твоих движениях просматривалась уверенность шулера, сдающего карты: ты или точно знала, где сорняк, а где цветок, или просто не придавала значения ошибке. Ты не пела, не приговаривала, не стискивала зубы. Ты была нежна с каждым георгином, обхаживала его, словно это самый прекрасный и неповторимый цветок в мире, но стоило тебе пройти дальше, как ты забывала о его существовании. А вон пчела, она передразнивала все твои движения.
Здесь чересчур жарко, Элис. Чердак набит сентиментальным хламом и любовными трофеями. Меня и под дулом пистолета не заставят просматривать все рисунки Сэмми, начиная с самых ранних лет — напоминавших наскальную живопись: большие головы на тоненьких палочках — и заканчивая изображением нашей немногочисленной семьи, отразившим главным образом твою прическу, его детские руки и мой подбородок. Пожалуй, больше всего мне нравятся его рисунки гоночных автомобилей и пояснения к новым деталям, которые, как считал Сэмми, прославят его. Таковы отцовские тайны — секреты, которые сыновья доверяют только папам.
Впрочем, я пришел сюда не за этим. Как и в любом хорошем музее, самые дорогие и неоднозначные сокровища припасены вдали от любопытных глаз и хранятся здесь, выстроенные вдоль стен, словно скелеты в подземельях: твои фотографии. Все работы, которые ты создала за годы, проведенные без меня, сделала перед тем, как я нашел тебя в последний раз. Вот оно: автопортрет Элис, купающейся в пруду. Красивый. Я дрожу от сокрытой в нем страсти, он отражает нетронутый мир грозовых туч, темных волн, одиноких лепестков и осколков стекла. Что видят возлюбленные, когда закрывают глаза? О чем мечтают? Только люди, искушенные в живописи, способны увидеть ответ, и они страдают от своей проницательности, поскольку не обнаруживают в грезах милых сердцу людей себя.
Если я правильно тебя понимаю, то за тобой надо приглядывать, Элис Рэмси. Однако, начав шпионить, я уже не могу остановиться. Я не способен сидеть на чердаке и перебирать барахло в поисках прошлого, когда ты здесь, совсем рядом! Та, кого я столь долго искал, стоит в саду под моим окном. Ты опустилась на колени, среди кудрявых маков виднелись икры, синяки, заработанные во вчерашней игре в салочки, почти исчезли, мои — тоже. Ноги, торчавшие из-под юбки, напомнили мне о юной девочке, искавшей в траве мамину брошь, — пижамные брючки так же красноречиво облегали красивые бедра. Пчела села на твои волосы, но ты ничего не заметила. Ты выпрямилась и локтем, по-крестьянски, вытерла со лба пот. Пчела, солнце, жаркий воздух. В саду так прекрасно. Старики и мальчики будут вечно тебя любить, Элис Рэмси. Так и знай.
Я уже больше четырех лет наслаждался браком с Элис, однако в декабре 1912 года наша жизнь претерпела некоторые изменения. Заболела вдова Леви, уехавшая в Пасадену сразу после нашей свадьбы. Доктора не смогли установить истинную причину недуга, и вдова засыпала нас телеграммами, пока однажды ночью Элис не отвела меня в сторону и не сказала, насколько все серьезно.
— Что серьезно, дорогая?
— Ну, я должна ей помочь.
Я задумался над словами жены и, будь у меня сигара, непременно бы закурил. Приняв позу типичного мужа из каталога «Сиэрс», я подумал, сколь короток век розы, и сообщил, что мама может поселиться у нас.
— Ты ведь этого не хочешь, — вздохнула Элис и добавила: — Кроме того, ей нельзя путешествовать. Я сама поеду в Пасадену.
Иными словами, готовилась операция… по удалению Элис из моей жизни — лучше бы мне ампутировали легкое! Жена отправилась паковать вещи — старые платья, новые книги и любимые фотоаппараты. Она уедет на три недели, потом на одну вернется, затем уедет еще на три недели — и так до тех пор, пока матери не станет лучше. Элис вернулась в комнату и, заметив выражение моего лица, с грустью в глазах подошла, прижала теплые руки к моим ушам и поцеловала в переносицу.
— Милый, это всего на несколько месяцев.
У меня камень с души свалился. Неужели ее мама наконец умрет?
— Нет, Эсгар, — глядя мне в глаза, прошептала Элис. — Нет, несколько месяцев до ее выздоровления.
Элис ошиблась, миссис Леви не выздоровела. А разлука затянулась на пять лет.
Без Элис я погибал. Подобно Деметре, я сковывал свой мир льдом, когда любимая уезжала. Груда грязной одежды росла, на кухонном столе выстроилась батарея стаканов из-под вина, каждую ночь я засыпал только в обнимку с подушкой. Иногда поутру я улыбался, с хрустом потягивался и шептал возлюбленной «доброе утро», лишь потом замечая, что в руках — подушка, и горько рыдал.
Мы обменивались романтическими письмами. Я рассказывал о всяких пустяках: о мышке, которая завелась в гостиной и поспешно удирала, стоило мне появиться, о починенном комоде и отремонтированной двери, обо всех, даже незначительных перестановках. Элис писала о болях и страданиях матери, об увядшей красоте, об эгоистичном характере, наконец-то проявившемся в полную силу. Я узнал, что жена вступила в клуб фотографов и стала учеником в местной художественной мастерской. Она даже прислала свою фотографию, где стояла в апельсиновой роще и улыбалась в объектив с выражением лукавой влюбленности (в мужа, поскольку фото делалось специально для меня). В уголке снимка красовался серебряный оттиск мастерской. Я держал подарок на прикроватной тумбочке, и со временем сей образ начал вытеснять мои воспоминания.
Я стал ревнивым, как Синяя Борода. Встречая жену в Окленде на станции с букетом цветов или каким-нибудь украшением для волос — иными словами, вещицей, которая вызовет улыбку, а затем, ни разу не надетая, отправится в китайскую шкатулку — я видел, как Элис беседовала с каким-нибудь усачом, который помог ей сойти с поезда. Заметив мой взгляд, она быстро прощалась с общительным попутчиком и с улыбкой на губах поворачивалась ко мне.
— Как его имя? — спрашивал я.
— Что? Чье? Ах, Эсгар…
— Я запрещаю тебе разговаривать с мужчинами, не состоящими в клубе фотографов.
— Эсгар, я умираю от усталости. Мама заставляла меня читать вслух любовные романы. Поразительно, я и не думала, что они такие нудные. Там, похоже, описаны все виды любовных утех. Ты, наверное, не знаешь, но мама помешана на сексе…
— Его имя.
— Сирил. Он старьевщик, и я от него без ума. Слушай, не будь дураком. Я никогда бы не оставила тебя ради Сирила. А теперь пошли в какое-нибудь укромное местечко, — шептала Элис, и я вел ее к машине, думая о том, что мне предстоит тушить пламя, зажженное другим мужчиной. Сирил, Фрэнк, Боб — их лица по ночам стояли перед моими глазами!
Однако все проходит. Когда со мной была Элис — то есть одну неделю в месяц, — моя жизнь приобретала яркость цветной фотографии, и даже отвратительное ведение хозяйства, скопище носков и туфель под диванами, разбросанные по дому вскрытые конверты вызывали восхищение, ибо свидетельствовали о моей удаче. Мечты сбывались, и я просил горничную оставлять носок-другой на полу, даже когда хозяйка уезжала. А застрявшие в гребне каштановые волосы напоминали мне, что это не сон.