Страница 28 из 51
На этот раз ехали без остановки так долго, что заблудший паучок успел сплести в рыдване Князя ловчую сеть между передней консолью и рычагом автоматической коробки. За окном мелькали Красавка, Большие Плоты, Буреломы, посты дорожных стражей…
– Сегодня в розыск не объявят, – провожая взглядом стоящую на обочине машину характерной бело–синей масти с проблесковой люстрой на крыше, сказал Князь, – а вот завтра будут брать. Тут на трассе камеры повсюду. А у Рыбака в багажнике ружье в собранном виде и в охотбилете за два года взносы не уплачены.
– Может, огородами?.. – простодушно предложила Мать–Ольха.
– Обойдется. – Брахман, похоже, и теперь видел все наперед. – Могущество отправило за нами опекуна – милостивого соглядатая. Его зовут Хитник. Он бомбистов следствию укажет, а от нас глаза отведет. На это дело он мастер.
– Ты что же, знал о нем? – обгоняя фуру, Князь притопил педаль, мотор бархатно взревел, автомат, миг подумав, перешел на пониженную передачу, и машина рванула, как спринтер с низкого старта.
– Не знал. Только сегодня в харчевне заметил. Он был там и все видел.
– В зале мы одни сидели, – усомнилась Мать–Ольха. – Пока ублюдки эти не подкрались.
– Я говорю же: он мастер глаза отводить.
– Старый такой, седой, как куропатка? – догадался я и обернулся к задним пассажирам.
Брахман посмотрел на меня внимательно, во взгляде его читалось почтительное удивление, как если б он, плутая по брусничному бору, вдруг увидел токовище павлинов.
Я торжествовал: я наблюдал и слышал серафима, в то время как остальных моих знающих и отважных братьев он заморочил! Вот это да! Хитник… Конечно, черный уральский копатель.
– Убей Бог, никого не видел, – признался Князь. Наверное, ему было немного обидно: как вожаку, ему полагалось держать палец на пульсе и сечь поляну.
– Зачем тогда рекламу сдирали? – Мать–Ольха огорченно разглядывала сломанный ноготь.
Князь сам не любил лишних движений, но тут был не тот случай.
– А для рыбоколов это что, не примета?
Может показаться странным, что мы обходили молчанием само событие, чуть было не послужившее венцом нашим достойным жизням. Это не так – в кустах за Богородицком, частично уже оправившись от потрясения, всяк, кто хотел, не стесняясь в выражениях, высказался по поводу оскала безносой. («Сукины коты! Ублюдки! Сволочи! Они хотели убить меня! Меня – перл творения и мать двоих детей!» – бушевала Мать–Ольха.) Причина, по которой эти речи опущены, – мой личный произвол. Отразит ли их Нестор в Истории – его дело.
Солнце между тем уже клонилось долу. Бабарыкино, поворот на таинственный Грунин Воргол… Теперь кругом расстилались липецкие черноземы, расчерченные строчками лесополос, где просто всходила и зацветала над прошлогодним сухотравьем молодая степь, где до горизонта открывалась матово–угольная, бархатная пашня, где по полям уже поднялись зеленя озимых и ветер гонял по ним волну. Пора было подумать о стойбище.
В Становом, распугав табунок возмущенно загоготавших гусей, Князь съехал на обочину, вышел из машины и деловито поговорил о чем–то с двумя селянами, набивавшими на жерди забора свежий, пахнущий смолой штакетник. Дом за забором по новой моде был крыт дерном, по окна вкопан в землю и в целом удачно стилизован под вытянутый вдоль дороги холм.
Пока Князь добывал нужные сведения, я у колонки набрал канистру питьевой воды. Примеру моему последовал и выбравшийся из своей машины с пустой канистрой Рыбак. «Не дом, а сусличья нора», – новое веяние, как правило, первым делом вызывало у Рыбака подозрение. Ну вот, а мне архитектурная идея понравилась. Хотя своей демонстративной укорененностью она и противоречила определенному принципу русской жизни. О чем я? Когда летним утром сидишь за столом в беседке где–нибудь в окрестностях Порхова, а вокруг зеленеют сливы и надувается в земле редиска, скользят стрекозы над прудом и пляшут вокруг лилий водомерки и перед тобой тарелка с парой сырников, деревенская сметана и плошка брусничного, с яблоками, варенья, чудом дожившего с прошлого года до сей поры, то невольно думаешь, что нигде так хорошо не живут, как в России. А то, что печки тут кладут без фундамента, прямо на полу, так это от понимания, что мы здесь временно и скоро откочуем в сады иные. К чему надежно обустраиваться? Не три ведь жизни жить… Нет, я, конечно, понимаю, есть/была бедность, тяжкая нужда, обман, забитость, отчаяние, из последних сил взыскующее правды, еще обман, изнуряющий неблагодарный труд, в котором тоска и вся тяжесть земли, обман опять, вечная погруженность во мрак и грубость беспросветной жизни – и при этом кротость, мечты, крылатое томление и… довольно, впрочем. Писцы былых и нынешних времен изрядно все живописали. Я сам этих кровей, и все это в разных долях в роду моем изведано. Но счастье русское, как ни крути, как ни дери его в мочало разноречивость жизни, – сто раз сожженная и вновь встающая из недр замысла о нас тенистая усадьба.
Спустя несколько минут по ближайшей примыкающей грунтовке (сельская улица) мы свернули влево и, миновав ряды безыскусных, старой постройки домов под шиферными крышами, устремились в поля. Князь пояснил, что впереди обещаны пруды – единственный обширный водоем в округе.
Дорога – не в пример нашим белесым или пепельно–бурым северным проселкам – черная, точно гаревая, вскоре и впрямь привела к старым прудам, поросшим по берегам вековыми ивами. Природа давно приняла рукотворное водовместилище, привыкла к нему, врезав для дикости в пейзаж несколько глубоких оврагов. По существу пруды выглядели как длинное, сужающееся в протоки и вновь разливающееся озеро. Их было даже не охватить взглядом во всю длину. Тут же раскинулся и заброшенный яблоневый сад. Вдоль дороги то и дело встречались черные кротовины – огромные, размером с добрый казан. «Байбаки», – лаконично ответил Князь на мой вопрос.
Осмотрев там и сям берега (намокший чернозем у воды был маслянистый, скользкий и вязкий, как глина), нашли хорошее место, где стоял уже сколоченный дощатый стол со скамьями и был удобный спуск к воде. Кругом росли кривые раскидистые ветлы, сразу же пришедшиеся пό сердцу Матери–Ольхе. «Хорошие деревья, – сказала она. – И поют так печально и спокойно, точно донской хор про кукушечку». Кроны ив едва шелестели на тихом ветру, катая туда–сюда, точно шершавый шар, то нарастающий, то спадающий шорох, – не более, однако сомневаться в словах Матери–Ольхи не было причин.
Наученный горьким опытом, на этот раз я поставил палатку подальше от укрывища Одихмантия. Князь расчехлил и собрал свой «Фабарм» – его он с горстью «магнума» доверил мне, а себе оставил карабин. Рыбак и Одихмантий тоже положили ружья в палатки. Рыбак сволок туда же и какой–то завернутый в тряпку дрын, должно быть, снасть удильную – ему с его водной тягой тут было чистое раздолье.
Оранжевый солнечный диск, на четверть уже пав за горизонт, золотил по краю растянувшиеся в несколько прерывистых махрящихся нитей облака. Ветви деревьев плавно и бестревожно колыхались в мягком волнении прибрежного воздуха. Над гладью воды стелилась матовая простыня тумана. Вдали в прибрежных камышах, дразня Князя, покрякивали уже сошедшиеся в пары утки. За столом, возле догорающего костра, над которым попыхивал на треноге чайник, Брахман и завел этот разговор. Гречневая каша с тушенкой очень хорошо пошла под живую воду, так что даже Рыбак, кашу эту сготовивший, настолько расслабился, что отказался проверять – свирепствует карась в прудах или его шугает щука.
– Мы знаем, что царства восходят в сияющий зенит и рушатся, – сказал Брахман, – и народы на Земле в славе и грозе своей сменяют друг друга. Благодаря этому обстоятельству мы живем в многоцветном мире и с улыбкой пренебрегаем идеей глобализации, потому что царству, породившему эту идею, тоже придет неизбежный конец. Но давайте воспарим над человеческим масштабом. – Брахман затянулся дымом сигареты. – Дети спрашивают отцов: когда погаснет солнце? И переживают за потомков, которым в несказанном далеке придется искать себе другую грелку. Ребячливая наглость убеждения – «я пришел сюда навсегда, до самой гибели Вселенной» – поразительна, хотя и вызывает уважение своей беззаветной дерзостью. Но теория тасуемых экосистем, теория посменного доминирования биологических классов приучает нас к мысли, что жизнь Земли длиннее, куда длиннее краткого торжества человека на ней.