Страница 21 из 51
Еще раз подтвердили дату выезда – в понедельник, после Пасхи. До этого всем надлежало утрясти личные дела, чтобы в пути не тяготиться бременем провисших обязательств. Тем более что никакой гарантии исполнения их по возвращении давать мы были не вправе, поскольку самой возможностью возвращения обольщаться не стоило. Так Брахман и сказал.
– Куда же мы все–таки отправляемся? – Мать–Ольха бодрилась, стараясь выглядеть беззаботнее, чем чувствовала себя на самом деле.
– Возможно, за смертью, – успокоил женского брата Князь. – Смерть – ключевое событие в нашей жизни. Навстречу ему надо идти радостно, с высоко поднятой головой. Вспомните блаженного Августина: «Только перед лицом смерти по–настоящему рождается человек».
– Именно, – принял эстафету Брахман. – Чтобы перейти из повседневного малодушного состояния забвения бытия в ясное, тревожное и единственно достойное состояние сознавания бытия, нужны непоправимые, катастрофические обстоятельства. Только они могут вырвать человека из модуса обыденного прозябания, в котором он не способен помыслить себя творцом своей жизни и своего мира. В качестве таких обстоятельств смерть превосходит все иные. Смерть – условие, дающее нам возможность жить подлинной жизнью. – Брахман запустил пятерню в кудрявую шевелюру, озадаченный поиском итоговой формулировки, и изрек: – Возможно, физическая смерть способна разрушить человека, но совершенно очевидно, что идея смерти спасает его.
Странно, но я был благодарен своим товарищам за простую правду их слов.
– Давайте раньше времени не каркать, – не выдержал Рыбак, привыкший ставить и решать конкретные задачи.
– Почему каркать? Хорошей смертью должна венчаться достойная жизнь, – серьезно заявила проникшаяся идеей последнего часа Мать–Ольха. – Так говорили стоики. Конечно, еще много дел хотелось бы свершить, но… всех трудов не своротишь. А если кто–то из нас не готов в любой миг добровольно принять героический финал, – огненный взгляд в сторону Рыбака не оставлял сомнений, кому адресован упрек, – тем самым ставится под сомнение само достоинство его жизни.
На это ничего не смогли возразить ни деликатный Нестор, ни долгожитель Одихмантий, хотя по лицам их скользнула тень.
Напоследок осталось обсудить список необходимого в пути добра (я оказался подготовлен), на что мы потратили еще минут сорок. Когда решен был и этот вопрос, Рыбак, обнюхав стоящую на столе солонку, доверительно посетовал, что его гнетет печаль, так как ему очень нелегко дается мысль о скором расставании со своей деточкой, драгоценной госпожой хозяйкой – так бережно и услужливо именовал он ученую корректировщицу судьбы. Брахман посмотрел на Рыбака со значением, но слово сказал только после того, как у Матери–Ольхи зазвонила болталка и она, дабы не мешать совету стаи, с шумом поднялась, всколыхнула воздух и отправилась решать свои публицистические вопросы с новостными бюллетенями в коридор.
Проводив взглядом Мать–Ольху, Брахман сообщил, что ему известна одна забавная контора, которая поставляет суккубов по вызову в любую точку пространства. Суккубы усмиренные, жизненную силу из клиента не качают. В принципе, для странника – дело удобное. Связь осуществляется во сне с полной иллюзией достоверности. Внешность суккубу можно придать совершенно любую – хоть Анны Австрийской, хоть ежика в тумане, – решает индивидуальный вкус заказчика, так что у Рыбака есть возможность получить ночного двойника своей наездницы. Рыбак предложение гневно отверг – он был испорченным ребенком, но идеалы его сердца, пока они оставались таковыми, ни при каких обстоятельствах не могли быть преданы поруганию. А вот Одихмантий заинтересовался – вместе с Брахманом они решили сделать в конторе заказ. «Балаган! – подумал я. – Шуты гороховые».
Тут в комнату вернулась Мать–Ольха и посмотрела на нас, сидевших в гостиной за круглым столом, каким–то испытующе–удивленным взглядом.
– Послушайте, дорогие, – сказала она, будто внезапно увидела сцену в новом свете, – ладно я… Я – слабая женщина, но вы–то, вы? Вам что, удача не нужна? Что вы без живой воды сидите, как гомики какие–то?
Все словно ждали этих слов – на столе, извлеченные из сумок и рюкзаков гостей, тут же появились три бутылки живой воды, банка балтийской кильки, хлеб, несколько помидорин и два желтых болгарских перца. Я, в свою очередь, отправился на кухню, где в холодильнике предвкушали свою участь еще одна бутылка живой воды, упаковка вареников с картошкой и банка горчицы, такой злой, что, попадая на язык, она тут же вонзала жало в темечко.
Без свидетеля
Зверь не понимал себя – беспокойство и досада, вызванные не то неуловимым ощущением ошибки, ложности какого–то свершенного им деяния, не то неизвестным прежде чувством беспричинной тоски, вдруг стали подниматься в его груди, смущая тусклое сознание. Что сделал он не так? Где спутал должное с недолжным? Он действовал ведомый чутьем, стихией естества – поступающий подобным образом не ведает раскаяния. В нем же пульсировала безотчетная тревога. Так, может быть, просыпается память, всплывает точно серебряная рыба из темных глубей забытья воспоминание о посланничестве? Ведь кто–то же его сюда послал…
Вдоль реки Зверь шел от разоренной деревни в горы. Ужас жителей был дивен и совершенно несравним с покорной обреченностью четвероногих тварей – разрывая живые тела людей, Зверь упивался их безнадежным отчаянием и болью. Именно так: адова ужаса жертвы он жаждал едва ли не больше, чем горячей крови. И там, в деревне, он отведал его полным горлом. Лишь один старик, пропахший незнакомым Зверю духом узы и воска, омрачил его пиршество: в синих глазах старика не было страха, сердце не сковывала леденящая жуть, тщедушное существо не источало волны сладкого трепета. Вместе с тем не было в старике и овечьего непрекословия судьбе. Опалив ему седую бороду, Зверь раздавил грудь старика горячей лапой, но так и не выжал из него ни капли отчаяния… Это было странно, тягостно, нехорошо. Недовольство запомнилось.
Зверь поднимался все выше и выше. Внизу солнце уже вовсю грело долину, топило последние снега, выжимало из черной земли пар, здесь же сияло холодным светом. В верхнем течении река яростно билась в ущелье, пенясь и рассыпая брызги; то и дело с крутых порогов, замшелых каменных выступов и поросших лесом склонов с шумом рушились чередой сияющие водопады.
Сначала Зверь шел на полдень, но вскоре, оставив позади реку, повернул на восход. С каждым днем пути мир вокруг становился все холоднее. Лес постепенно редел, подступая к границе, преодолеть которую деревья были не в силах: выше царили лишь голые камни. Зверь шел долго; на исходе третьего дня впереди открылось пустынное плоскогорье. Ветер сдувал снег с земли, и ночью ее покрывал чистый хрустящий иней; встречались тут и болота, еще промерзлые и скованные льдом. Вдали, на горизонте, белели огромные, покрытые снегом вершины. Где–то там был перевал. Не ведая пути, чутьем, Зверь отыскал дорогу.
За перевалом, где вьюжила слепая метель, путь пошел вниз, к теплу, и вскоре Зверь увидел другую реку, бегущую на восход. Здесь, за перевалом, начиналась иная земля, непохожая на ту, что осталась за горами. Там, за мощными вершинами, шумели леса, огромные ели и лиственницы цеплялись за склоны, в чаще таилась дичь, а воздух был влажен, полон сырых запахов и прозрачен до звона. Здесь все выглядело иначе: в долине реки, скудно прикрытой редкими деревцами и кустарником, гуляли песчаные вихри и ветер носил по воздуху сухую пыль, затягивая даль сизой дымкой. Река тоже не походила на прежнюю, она была шире и воды свои, шумя на перекатах, несла по каменистому руслу стремительно и вместе с тем плавно, не ведая ни бурливых порогов, ни грохочущих водопадов.
По пути река принимала притоки и понемногу становилась все полноводнее. Зверь, ступая вдоль левого берега, смотрел, как на глади воды играют хариус и ускучь. Постепенно щемящее чувство оставляло Зверя, его вытесняла другая забота – голод. Ему, голоду, давно уже следовало явиться, но он дал знать о себе только теперь. Сейчас Зверь уже сознавал, что это такое – голод и как его можно утолить. Возможно, позже он познает и природу постигшего его недавно беспокойства, как познал запах крови, торжество охотника и сладость безраздельного ужаса, источаемого жертвой, – так точит живицу раненый кедр, познает и тогда поймет причину своей беспричинной тоски. Но это после, а теперь он опять был охотник и он был голоден.