Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 11



— Ах, Криклвуд, — вздыхал он и вытирал слезу в уголке старческого голубого глаза, и только гораздо позже отец, как-то вечером присев на край моей кровати, объяснил, что Криклвуд не граничит ни с Иорданией, ни с Сирией и уж точно не имеет собственной армии.

— Я еврей, — говорил мистер Голан, — но прежде всего я человек.

Я кивала, как будто все понимала. Неделю за неделей я внимала его молитвам и думала, что Бог не может не прислушаться к звукам таким прекрасным, как «Шма Исраэль», а иногда мистер Голан брал в руки скрипку, и тогда слова превращались в ноты и устремлялись прямо к сердцу Творца.

— Слышишь, как она рыдает? — спрашивал он, скользя смычком по струнам.

— Да, слышу, слышу.

Я могла часами слушать эту самую грустную на свете музыку, а когда возвращалась домой, не хотела ни есть, ни разговаривать и мои щеки покрывала тяжелая, недетская бледность. Мать присаживалась ко мне на кровать, щупала прохладной рукой лоб и тревожно спрашивала:

— В чем дело? Ты заболела?

Но что мог объяснить ей ребенок, который впервые в жизни научился чувствовать чужую боль?

— Может, ей не стоит проводить столько времени со стариком Абрахамом? — говорил отец, думая, что я не слышу. — Ей нужны друзья ее возраста.

Но у меня не было друзей моего возраста. И мне был нужен мистер Голан.

— Главное, что нам надо найти, — это смысл в жизни, — сказал мистер Голан, поглядел на маленькие разноцветные таблетки в своей ладони, разом проглотил их и засмеялся.

— Понятно, — кивнула я и тоже засмеялась, хотя уже чувствовала сжимающую желудок боль, которую много позже мой психолог назовет нервной.

Мистер Голан открыл книгу и продолжил:

— Если нет смысла, зачем все остальное? Только он даст нам силы с достоинством переносить страдания и продолжать жить. Его надо понимать не головой, но сердцем. Мы должны сознавать цель наших страданий.

Я смотрела на его руки, такие же сухие и старые, как страницы, которые он переворачивал, а сам он глядел не на меня, а вверх, как будто адресовался прямо к небесам. Я молчала, потому что мысли, в которых так трудно было разобраться, словно сковали мой язык. Зато начали чесаться спрятавшиеся за кромкой носков маленькие псориазные бляшки, и скоро мне пришлось их почесать, сначала потихоньку, подушечками пальцев, а потом все быстрее и ожесточеннее. Магия, воцарившаяся в комнате, от этого, конечно, рассеялась.

Мистер Голан посмотрел на меня немного растерянно:

— На чем я остановился?

Я на минуту задумалась и тихо подсказала:

— На страдании.

— Вы что, не понимаете? — объясняла я в тот же вечер гостям своих родителей, толпящимся вокруг горелки с фондю.

Они замолкли, и в комнате слышалось только деликатное побулькивание духовитой смеси «грюйера» и «эмментальского» в кастрюльке.

— Тому, кто знает, зачемжить, все равно какжить, — торжественно объявила я и важно добавила: — Это же Ницше.

— А тебе уже пора спать, а не рассуждать о смерти, — сказал мистер Харрис из тридцать седьмого дома. После того как в прошлом году от него ушла жена («к другой женщине», шептались у нас), он все время был в дурном настроении.

— Я хочу стать евреем, — объявила я, и мистер Харрис окунул кусок хлеба в кипящий сыр.

— Поговорим об этом утром, — предложил отец, доливая вина в бокалы.

Мать прилегла на кровать рядом со мной. Запах ее духов щекотал мне кожу, а слова пахли дюбонне и лимонадом.

— Ты же говорила, что когда я вырасту, то смогу стать кем захочу, — напомнила я.

— Так и есть, — улыбнулась она. — Но знаешь, стать евреем не очень-то просто.

— Знаю, — грустно согласилась я. — Нужен номер на руке.

Она вдруг перестала улыбаться.

Был ясный весенний день, и я наконец решилась спросить. Конечно, я заметила уже давно, потому что дети всегда замечают такие вещи. Мы сидели в саду, он завернул рукава рубашки, и я опять увидела их.

— Что это? — спросила я, указывая на ряд цифр на тонкой, почти прозрачной коже.

— Когда-то это был мой личный номер, — ответил он. — Во время войны. В лагере.

— Каком лагере?

— В таком лагере, вроде тюрьмы.

— Вы что-то плохое сделали?

— Нет-нет.

— Тогда почему вы там были?



— Ах! — Он поднял кверху указательный палец. — Это и есть самый главный вопрос. Почему мы там были? В самом деле, почему?

Я смотрела на него, ожидая ответа, но он молчал, и тогда я еще раз взглянула на номер: шесть цифр, таких ярких и четких, будто они появились вчера.

— Лагерь — это только ужас и страдания, — негромко заговорил мистер Голан. — Такие рассказы не для твоих юных ушек.

— Но я хочу знать. Я хочу знать об ужасе. И о страданиях.

Тогда мистер Голан закрыл глаза и ладонью прикрыл цифры на руке, как будто они были шифром от сейфа, который он очень редко открывал.

— Ну тогда я тебе расскажу, — вздохнул он. — Иди сюда, садись поближе.

Родители в саду вешали скворечник на нижнюю корявую ветку старой яблони. До меня доносился их смех и громкие выкрики: «Выше!», «Нет, теперь ниже!». В другой день и я крутилась бы в саду вместе с ними: погода стояла прекрасная и работа была увлекательной. Но за последнюю пару недель я заметно притихла, погрузилась в себя, и меня больше тянуло к книгам. Я сидела на диване и читала, когда в комнате появился брат. Он неловко помаячил в дверном проеме и показался мне встревоженным; я всегда могла определить это по его молчанию, зыбкому и неуверенному, словно мечтающему быть прерванным.

— Что? — спросила я, опуская книгу.

— Ничего.

Я опять взялась за книгу, но он сразу же сказал:

— Представляешь, они хотят отрезать мне письку. Не всю, только часть. Это называется «обрезание». Поэтому меня вчера возили в больницу.

— Какую часть? — уточнила я.

— Верхнюю.

— А это больно?

— Наверное, больно.

— А зачем они это делают?

— Там кожа слишком тесная.

— А-а. — Я таращилась на него, ничего не понимая.

— Вот послушай, — попытался объяснить он, — помнишь тот синий свитер, который тебе мал?

— Да.

— И когда ты хотела его надеть, помнишь, у тебя голова застряла в вороте?

— Да.

— Так вот, твоя голова как моя писька. И надо срезать кожу, которая как ворот у свитера, и тогда голова освободится.

— А у тебя получится круглый вырез, да? — уточнила я, начиная понимать.

— Ну, вроде того.

Несколько дней он ходил, смешно раскорячившись, чертыхался и непрерывно теребил ширинку, как тот ненормальный, что жил в парке; взрослые запрещали к нему приближаться, но нас, разумеется, тянуло луда как магнитом. На мои вопросы и требования показать результат операции брат реагировал негативно и даже возмущенно. Наконец, дней через десять, когда все у него зажило, я решила добиться своего.

— Тебе самому-то нравится, что получилось? — спросила я как-то вечером, когда мы играли в моей комнате.

— Ну, наверное, нравился, — ответил он, едва сдерживая смех. — Теперь у меня настоящий еврейский пенис.

— Такой же, как у мистера Голана, — кивнула я, откидываясь на подушку, и не сразу почувствовав, какое странное молчание вдруг заполнило комнату.

— Откуда ты знаешь, какой пенис у мистера Голана?

Его лицо как будто покрылось белым восковым налетом. Было слышно, как он тяжело сглотнул. Я села в кровати. Тишина. Только глухой собачий лай с улицы.

Тишина.

— Откуда ты знаешь? — повторил он. — Расскажи мне.

В голове что-то колотилось. Меня затрясло.

— Только никому-никому не говори, — попросила я.

Он вышел из моей комнаты, сгорбившись, словно взвалил на себя груз чересчур тяжелый для его возраста. Но он все-таки нес его и никому не рассказывал, как и обещал. Я так никогда и не узнаю, что произошло тем вечером, после того как брат вышел из моей комнаты; он отказывался говорить об этом. Просто я никогда больше не видела мистера Голана. Во всяком случае, не видела живым.