Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 9



Я откинулся на спинку кресла и спросил, не желают ли они поехать ко мне, выпить чаю.

Маша твердо взглянула мне в глаза и ответила: «Желаем».

Я помахал рукой официанту, расписался в воздухе воображаемым пером — международный жест, означающий: «выпустите-меня-отсюда». В отрочестве ты видишь, как его производят твои родители, и обещаешь себе никогда так не делать.

Ко времени нашего ухода из ресторана на улице похолодало. Проведя в России три зимы, я знал: это серьезно — пришел настоящий холод, ледяной воздух, который таким до апреля и останется. Белый дым, поднимавшийся из труб стоявшей ниже по течению электростанции, казалось, замерзал в темном ночном воздухе. Дождь продолжался, капли, стекавшие по стеклам моих очков, размывали все, что я видел, усугубляя фантастичность этих картин. На Маше было все то же пальтишко с кошачьим воротником, на Кате — пурпурный пластиковый плащ.

Я выбросил вперед руку, и машина, уже отъехавшая от нас метров на двадцать, затормозила, сдала назад и остановилась у бордюра. Водитель запросил двести рублей, я, хоть это и был грабеж на большой дороге, согласился и сел рядом с ним. Водитель оказался русским — усатым, толстым и явно чем-то обиженным; ветровое стекло машины рассекала трещина, которую, судя по ее виду, могла создать его голова, а могла и пуля. На приборной доске стоял миниатюрный, подключенный на живую нитку к гнезду электрозажигалки телевизор, который показывал, пока мы ехали вдоль реки, бразильскую мыльную оперу. Впереди подрагивали в воздухе звезды кремлевских башен, за ними — сказочные купола замыкающего Красную площадь храма Василия Блаженного, а бок о бок с нами текла, загадочно изгибаясь и прорезая одичалый город, выглядевшая совершенно нереальной Москва-река. За моей спиной шептались о чем-то Маша с Катей. Машина толстого русского была раем на колесах, десятиминутным парадизом ослепительной надежды.

Внимательно приглядевшись к потолку моего жилья, можно было различить целую сеть пересекающихся бороздок, которые рассказывали историю квартиры — так же, как кольца пня рассказывают историю дерева, а морщины на лице поэта — историю его жизни. Когда-то она была «коммуналкой», в которой жили — вместе, но обособленно — три не то четыре семьи. Я часто пытался представить себе, как в ней умирали люди и как их затем обнаруживали соседи, — или как они умирали и долгое время никто их не обнаруживал. Подобно миллионам других россиян, они, наверное, снимали с вбитого в стену гвоздя — когда заходили в уборную «по большому делу» — персональные сиденья для унитаза, ругались из-за убежавшего на общей кухне молока, строчили друг на друга доносы и спасали друг друга. Затем, в девяностых, кто-то снес разделявшие комнаты перегородки и обратил квартиру в жилище, предназначенное для богача, а от прошлой ее жизни остались только вот эти линии на потолке, показывающие, где с ним встречались стены. Спален здесь теперь было лишь две — одна для гостей, коих у меня почти не бывало, — и мрачное прошлое квартиры плюс везение, благодаря которому я ее получил, порождали во мне — по крайней мере, поначалу — чувство вины.

Девушки сняли, как это принято у русских, обувь в прихожей, мы прошли на кухню. Маша уселась мне на колени, поцеловала меня. Губы ее были холодными и сильными. Я оглянулся на Катю — та улыбалась. Я понимал: девушки принимают меня за кого-то другого, однако в квартире моей не было ничего, что я хотел бы сохранить сильнее, чем хотел сейчас Машу, а в то, что они способны перерезать мне горло, я не верил. И вскоре Маша взяла меня за руку и повела в спальню.

Я подошел к окну, задернул шторы — темно-коричневые, с рюшами, они создавали, сдвинутые, впечатление, что за ними кроется театральная сцена, — а обернувшись, увидел, что Маша уже стянула с себя джемпер и сидит на краю моей кровати в короткой юбочке и черном лифчике. Катя, по-прежнему улыбавшаяся, устроилась здесь же, в кресле. Впоследствии она этого никогда больше не делала, однако всю ту ночь так в кресле и просидела, — может быть, охраняя Машу, не знаю. Ненормальность ее поведения поначалу немного мешала мне, но ведь и все происходившее выглядело нереальным, да и выпитая мной водка притупляла мои реакции.

На английских девушек Маша нисколько не походила. И на тебя тоже. Да собственно, и на меня. Менее сдержанная в постели, она не притворялась, не пыталась играть какую-то роль. Она излучала примитивную грубую энергию, захватывающую, вдохновляющую, веселую, жаждала и радовать, и импровизировать. А стоило мне оторваться от нее, как взгляд мой натыкался на ухмылявшуюся Катю, сидевшую так близко, что я хорошо видел ее даже без очков, — полностью одетую и словно бы наблюдавшую за ходом научного эксперимента.

Потом, когда мы уже просто лежали, обнявшись, Маша, тяжело дышавшая, не бодрствовавшая, но и не вполне заснувшая, отбросила, точно сломанную игрушку, мою руку, перекинутую через нее и сжимавшую ее ладонь, — отбросила, может быть, для того, чтобы я покрепче притиснул ее к себе, или из желания доказать, что случившееся и я реальны, что и я, и моя рука нужны ей. Так мне, во всяком случае, подумалось тогда. На другом конце кровати, находившемся, казалось, во многих милях от нас, белая нога Маши обвила мою, и я почувствовал, хорошо помню это, как ее накрашенные ногти вонзились в мою икру.

Когда утром в спальню стал пробиваться свет, я, проснувшись, увидел спавшую все в том же кресле, опершись подбородком о колени, так ничего с себя и не снявшую Катю, светлые волосы закрывали ее лицо, точно вуаль. Маша лежала рядом со мной, спиной ко мне, ееволосы рассыпались по моей подушке, кожа моя пропиталась ее запахом. Я снова заснул, а когда проснулся окончательно, девушек в квартире уже не было — они ушли.

Глава четвертая

— Здесь, — сказала Маша.



Мы стояли перед классическим зданием старой Москвы — потрескавшийся, пастельного тона фасад и просторный двор, в котором господа держали некогда своих лошадей и склочничавших слуг. Теперь во дворе стояли лишь пара сиротливых, ронявших бурые листья деревьев да три-четыре автомобиля, достаточно стильных, чтобы все понимали: среди жильцов есть люди со средствами. Мы прошли сквозь арочную подворотню и направились в дальний левый угол двора, к железной двери со стареньким переговорным устройством. Влажный воздух наполняло нечто, не бывшее ни дождем, ни снегом, — отдающая выхлопными газами российская сырость, которая выедает глаза и забивается в легкие. В такую погоду ты смотришь на небо и хочешь лишь одного: чтобы все поскорее закончилось, — как приговоренный к казни, поглядывающий на нож гильотины.

Маша набрала номер квартиры. Пауза, хриплый звонок. Женский голос произнес:

— Да?

— Это мы, — по-русски сообщила Маша. — Маша, Катя и Николай.

— Поднимайтесь, — сказал голос.

Дверь с гудением отперлась, мы начали подниматься по мраморной лестнице.

— Когда-то она была коммунисткой, — сказала Маша, — но, думаю, теперь уже нет.

— У нее временами память отказывает, — прибавила Катя, — но она очень добрая.

— Мне кажется, она не очень нам рада, — сказала Маша. — Ну посмотрим.

Она ожидала нас на лестничной площадке. Миниатюрная, с нередкой у русских старух фигурой толкательницы ядра и лицом, выглядевшим заметно моложе ее седых волос, которые она по прагматичному советскому обыкновению стригла, как это здесь называется, «под горшок». Черные ботинки на шнуровке, светло-коричневые чулки, опрятная, но изрядно поношенная шерстяная юбка и кардиган, прямо говоривший: денег у нас не водится. Ко всему этому — умные глаза и хорошая улыбка.

— Милая, — произнесла Маша, — это Николай…

Я понял, что она сообразила вдруг: фамилия моя ей неизвестна. По-моему, то была всего лишь четвертая наша встреча, если не считать знакомства в метро. В сущности, мы тогда были чужими друг другу, а может, не только тогда — всегда. Однако в то время знакомство с ее тетушкой представлялось мне правильным шагом. Меня не покидало чувство, что отношения наши могут оказаться долгими.