Страница 1 из 123
Пол Теру
Моя другая жизнь
Посвящается Джонатану Рабану
От автора
Это — рассказ о жизни, которую я мог бы прожить, мемуары о том, чего не было. Однако в пародии, как в шутке, есть доля правды. Кроме того, память — свойство особое. Из всего этого следует, что даже воображаемая жизнь напоминает жизнь прожитую. Впрочем, в этой книге я руководствовался исключительно тем, что нашептывал мне мой alter ego: «А что, если?..»
Мои персонажи существуют исключительно в этих намеренно выдуманных историях, города также описаны весьма условно, и повествование, бродя тропами вымысла, является воистину путевыми заметками. Некоторые имена покажутся вам знакомыми: Энтони Бёрджесс, Натан Леопольд, королева Елизавета II и многие другие, но они тоже — alter ego, это совсем иные, а не реальные исторические лица. Что до самого рассказчика, Пол Теру из книги похож на меня чрезвычайно, но и он — участник маскарада. Хранить кое-что в тайне — по-прежнему привилегия писателя, и он вправе использовать вместо маски собственное лицо. Вот тут уж я никаких вольностей себе не позволял. Пускай рассказчик вымышленный, но маска — самая настоящая.
П. Т.
I Пролог
Другая жизнь дяди Хэла
Не знаю, который из нас двоих написал эту страницу.
Когда я слышу, как про кого-то говорят: «Ты его либо полюбишь, либо возненавидишь», у меня сразу возникает предчувствие, что я его возненавижу. Но тут мне вспоминается дядя Хэл, и я себя одергиваю.
Дядя Хэл с нами разговаривал редко, больше дразнил или распекал, но однажды он рассказал мне, что его мать — моя бабушка — ни за что не брала его в младенчестве на руки, когда он плакал в колыбели. Просто оставляла его там вопить до посинения: не трогала малыша, не разговаривала с ним и до положенного часа не кормила. Ему было уже, наверное, за сорок, когда он поделился со мной этим воспоминанием.
— Пол, дружок, представляешь, как это может сказаться на человеке? — закончил он, глядя мне в глаза.
Дядя был небрит, оброс не по возрасту седой щетиной, то и дело ерошил свою шевелюру. Я ни разу не видел, чтобы он сел за стол и нормально поел. Дядя всегда ел стоя; глядя в окно, вилкой выгребал тунца из консервной банки, затем швырял ее куда попало и вытирал руки о рубашку. Пил он прямо из бутылок, в том числе из молочных, пил даже из пакетов, и молоко из картонного носика лилось мимо его рта. Воду пил прямо из крана. Он страшно возмущался тем, как люди едят: рассядутся и жуют не спеша. Если ему и случалось присесть ненадолго, он тут же в ярости вскакивал: «Мы попусту теряем время! У меня столько дел! Я и так целыми днями сижу!»
Ему нужно красить дом, заявлял он; пора стричь газон; срочно необходимо купить кое-что в скобяной лавке. Если это была дверная петля, он вколачивал шурупы в отверстия молотком, будто гвозди, — до того ему не терпелось закончить работу. А уж когда он махал молотком, всякому мерещился кровавый душегуб.
— Уезжаю с Кейп-Кода, — объявлял он всякий раз, куда бы ни направлялся: в близлежащий Бостон к зубному врачу или в Мексику, охотиться, как он утверждал, на гигантских ящериц.
Как-то зимним днем я проехал с ним в его стареньком «форде» сто сорок миль. В то время он держал пони, и его джинсы стояли колом от пропитавшего их навоза. Окна в машине были плотно закрыты, работал обогреватель.
— А меня в твоем возрасте никогда в машине не тошнило, — обронил он, глядя, как я в отчаянии закрываю лицо руками.
— Из-за него вот опоздал, — сказал он продавцу, когда мы добрались до магазина на окраине Бриджпорта. Постучав костяшками пальцев по моей макушке, дядя продолжил: — Он у нас принимает одно лекарство. Так его прошиб невообразимый понос. Мы останавливались буквально на каждой заправке.
На три четверти это была ложь, да какая, но продавец проглотил ее и сочувственно улыбнулся мне.
Магазин походил на обычную скобяную лавку или лавку старьевщика, но дядя Хэл вышел из него с книгой в руках. Он дал мне ее посмотреть: кожаный переплет с золотым тиснением, тончайшая бумага. Дядя сунул книгу в плотный коричневый пакет, и больше я никогда ее не видел. Подобные сокровища он складывал либо в старый сундук, стоявший у него на чердаке, либо в комод. Когда он выдвигал один из ящиков и мне удавалось туда заглянуть, там тускло поблескивало золото, вперемешку лежали кинжалы, цепочки, кубки с зазубренными краями, серебряные тарелочки, резные деревянные поделки.
— Ничего-то у меня нет, — жалобно говорил он, задвигая ящик. — Ни жены, ни денег, ни детей, ничегошеньки.
Шкафы у него были битком набиты хорошей одеждой, но ходил он неизменно в рванье. Занашивал все до лохмотьев и только тогда выбрасывал. Туфли не менял, пока они не трескались и не разваливались на ходу, свитера — пока не расползались. А про штаны, пропитанные конским дерьмом, я уже говорил.
Я ни разу не видел на нем чистой одежды, и если издали его можно было принять в этом тряпье за молодого разгильдяя, то вблизи он походил на старого босяка, и вдобавок от него воняло.
— Ты же попусту льешь воду, Поли! — однажды заорал он, видя, что я замешкался у крана.
Может, в этом и было дело? Может, он считал, что, не моясь, он экономит и воду, и деньги? Конечно же, он был очень скуп. Один ел, один спал на узкой кровати, а если спросишь его про какую-нибудь кинокартину, он всякий раз отвечает:
— Целых два доллара! Не стану я выкладывать два доллара за их поганую киношку. Не доставлю им такой радости.
«Им», «они» — этими словами он пользовался часто: «Знаешь, что они творят с автострадой между штатами? Расширяют!» «В это время года они всегда говорят „Счастливых праздников“ и никогда не скажут „Веселого Рождества“. Ненавижу эту их манеру!» «Они еще один супермаркет строят!» «Знаю я их натуру: коли речь не про них, они и слушать не станут».
Дядя Хэл был человек особого типа: если подолгу с ним не видишься, то можешь подумать, что он покончил с собой или уехал на Аляску, но, встретив его снова, понимаешь, что он, наверное, никогда не умрет — во всяком случае, так, как обычно умирают люди, и вообще никуда не уедет. Стоило ему просто выйти из дому, как начинали происходить очень странные вещи. Машины замедляли ход, причем непременно перед носом его автомобиля, и он орал на водителей, забрызгивая слюной собственное ветровое стекло; в светофоре совершенно неожиданно загорался красный свет, и дядя, чертыхаясь, вынужден был срочно тормозить. Небо ни с того ни с сего затягивало тучами. Солнце меркло, вокруг резко темнело, начинался дождь, поднявшийся вдруг ветер срывал с деревьев листву, и дядя Хэл говорил:
— Я заранее мог предсказать, что все именно так и случится. Я же не закрыл окно!
Как только дядя Хэл выходил на улицу, жизнь на земле немедленно усложнялась. Повсюду возникало множество препятствий, начинались разные малоприятные происшествия: или дядя, споткнувшись обо что-то, падал, или, стукнувшись, набивал шишку на голове, или защемлял дверью палец, или проливал себе на брюки кофе — и впадал в неистовство. Находиться в его обществе было очень утомительно.
А молчание его было похуже воплей. Порой он уставлялся в пространство и не произносил ни слова, и тогда хотелось бежать куда глаза глядят. Когда он молчал, лицо его темнело, движения замедлялись, одежда казалась более грязной и мятой, чем обычно. Он, однако, не сидел на месте: вот он смолк, а через секунду его уже и след простыл. И потом по нескольку месяцев кряду о нем ни слуху ни духу. Как-то он на целый год забыл к нам дорогу, хотя машина его нет-нет да проносилась мимо. Потом он снова появился и, услышав, что мы не раз его видели, заявил:
— Да это был не я. Я в то время совершал восхождение на Канченджангу [1]— как раз штурмовал вершину. Причем без кислородного аппарата.
1
Канченджанга — гора в Гималаях, Непал; высота 8585 м. ( Здесь и далее — прим. переводчиков)