Страница 11 из 13
Однажды, когда мы с Харлампо перегоняли стадо домой, из зарослей папоротников выскочил Омар и, весь искореженный яростью бесплодной слежки, со струйкой высохшей пены в углах губ (видно, ярость давно копилась), дергаясь сам и дергая за рукоятку шашки, побежал за нами, то отставая (никак не мог выдернуть шашку), то догоняя, и, наконец догнав, с выдернутой шашкой бежал рядом с нами, тесня Харлампо и осыпая его проклятиями.
Греческий шпионка! кричал он по-русски. Моя лошадь! Секим-башка!
Сейчас это выглядит смешно, но я тогда испытал внезапно отяжеливший мое тело физиологический ужас близости отвратительного, нечеловеческого зрелища убийства человека. Единственный раз вблизи я видел лицо погромщика, хотя, разумеется, тогда не знал, что это так называется. И самое страшное в этом лице были не глаза, налитые кровью, не струйки засохшей пены в углах губ, а выражение своей абсолютной, естественной правоты. Как будто бы человек на наших глазах перестал быть человеком и выполняет предназначение переставшего быть человеком.
К этому ужасу перед возможным убийством Харлампо еще добавлялся страх за себя, боязнь, что он на Харлампо не остановится, ощущение того, что он и меня может рубануть после Харлампо. Как-то трудно было поверить, что он после убийства Харлампо снова сразу станет человеком и перестанет выполнять предназначение переставшего быть человеком, и было подлое желание отделиться, отделиться, отделиться от Харлампо.
И все-таки я не отделился от него, может быть, потому, что вместе со всеми этими подлыми страхами я чувствовал с каждым мгновением вдохновляющую, вырывающую из этих страхов красоту доблести Харлампо!
Да, единственный раз в жизни я видел эллинскую доблесть, я видел поистине сократовское презрение к смерти, и ничего более красивого я в своей жизни не видел!
Наверное, метров пятьдесят, пока мы не поднялись до молельного ореха, Омар, изрыгая проклятия, теснил Харлампо, взмахивая шашкой перед его лицом, иногда стараясь забежать вперед, то ли для того, чтобы было удобней рубить, то ли для того, чтобы остановить Харлампо перед казнью.
Но Харлампо, не останавливаясь, продолжал свой путь, иногда окриком подгоняя отставшую козу, иногда рукой отстраняя трясущуюся перед его лицом шашку, отстраняя не с большим выражением заинтересованности, чем если бы это была ольховая ветка, нависшая над тропой. И он ни разу не взглянул в его сторону, ни разу! И только желвак на его скуле, обращенной ко мне, то раздувался, то уходил, и он время от времени горестно и гордо кивал головой, давая знать, что слышит все и там, наверху, тоже слышат все и понимают все, что терпит Харлампо! На подступах к сени молельного ореха Омар отстал от нас, издали продолжая кричать и грозиться. И вдруг мне тогда подумалось на мгновение, что священная сень молельного ореха своей силой остановила его. И Харлампо, продолжая идти за козами, бросил на меня взгляд, который я тогда до конца не понял и который лишь сейчас понижаю как напоминание: «Не забудь!»
По детской чуткости я потом много ночей терзался подлостью своего страха и ясным, унизительным сознанием своей неспособности вести себя так, как вел Харлампо. Я тогда не понимал, что только великая мечта может породить великое мужество, а у Харлампо, конечно, была эта великая мечта.
До старого Хабуга, безусловно, доходили отголоски этих безумных слухов, хотя и в сильно ослабленном виде. Когда в Большом Доме заговаривали об этом, тетя Нуца то и дело выглядывала в дверь, чтобы посмотреть, нет ли его поблизости. Чегемские глупцы, а, к сожалению, их в Чегеме тоже было немало, при виде старого Хабуга делали единственное, что может сделать глупец со своей глупостью, скромно проявлять ее.
Но однажды один из них не удержался. Несколько чегемцев стояли поблизости от Большого Дома, по-видимому, в ожидании, когда Харлампо пройдет со своим стадом. И тут на дороге появился старый Хабуг. Он нес на плечах огромную вязанку ветвей фундука корм для козлят. И когда он прошел мимо них, шелестя холмом свежих ореховых листьев и почти покрытый ими, и, может, именно из-за этой прикрытости его осмелев, один из ожидающих Харлампо выскочил на дорогу и крикнул вслед уходящему Хабугу, как бы ослабленному этой огромной, шумящей листьями кладью, как бы отчасти даже буколизи-рованному ею:
Так до каких же нам пор терпеть твоего козлоблуда!!!
Старый Хабуг несколько мгновений молча продолжал идти, и холм ореховых листьев за его спиной равномерно вздрагивал. Потом из-под этой движущейся рощи раздался его спокойный голос:
Вы бы себя поберегли от усатого козла, чем заниматься моими козами…
Опешив от неожиданности ответа, этот чегемец долго стоял, стараясь осознать слова старого Хабуга, и, наконец осознав, всплеснул руками и плачущим голосом крикнул ему вслед:
Так не мы ж его содержим в Кремле!
В конце концов слухи о козлоблудии Харлампо докатились до Анастасовки, хотя в Большом Доме не исключали, что Омар тайно туда уехал и там обо всем рассказал.
Однажды к вечеру в Большом Доме появились тетушка Хрисула и Деспина. Уже издали по их лицам было ясно, что они о чем-то знают. Деспиночка похудела, и ее синие глазки словно выцвели и теперь казались гораздо бледней ее косынки.
Тетушка Хрисула начала было жаловаться, но старый Хабуг остановил ее и сказал, что сначала надо поужинать, а потом обо всем поговорить. Тетушка Хрисула тихо присела у очага на скамью и, глядя на огонь, сидела, подпершись худенькой, будто птичья лапка, ладонью, и скорбно покачивала головой. Деспина сидела на тахте и грустно отворачивалась, когда Чунка пытался с ней заигрывать.
Ничего не подозревавший Харлампо пригнал стадо, вошел во двор с дровами на плече и, издав свой обычный очаголюбивый грохот, сбросил их у кухонной стены. Услышав этот грохот, тетушка Хрисула еще более скорбно закачала головой, словно хотела сказать: он этим грохотом очаголюбия тоже хотел нас обмануть.
Войдя на кухню и увидев Деспину, опустившую голову, когда он вошел, и тетушку Хрисулу, которая даже не повернулась в его сторону, он понял, что они все знают, и сумрачно замкнулся.
Почти молча сели ужинать, и о боже! тетушка Хрисула едва притронулась к еде.
Мир перевернулся, сказал Чунка по-абхазски, тетушка Хрисула малоежкой сделалась!
Да замолчи ты! прикрикнула на него тетя Нуца и воткнула в дымящуюся мамалыгу тетушки Хрисулы большой кусок сыру. Тетя Нуца очень волновалась и хотела как-нибудь смягчить ее.
Поужинав, вымыли руки, и все расселись у очага на большой скамье, а Харлампо сел отдельно на кушетке и этим слегка напоминал подсудимого.
Тетушка Хрисула начала. Это был долгий греческий разговор с горькими взаимными упреками, с постоянными печальными жестами тетушки Хрисулы в сторону Деспины. Мне показалось, что мелькнуло и упоминание о двужелточных яйцах. Деспина время от времени всплакивала и терла свои голубые глазки концом голубого платка.
В глазах Харлампо горел сомнамбулический огонь отчаяния. Голос его делался все резче и резче. Никогда таким голосом он не говорил с тетушкой Хрисулой. Это было восстание демоса против аристократов!
Он представил перечень унижений, пережитых им из-за жестокого упрямства отца Деспины, ее патеро! На пальцах для полной наглядности он перечислил годы насильственной разлуки с любимой и, перечисляя, все выше и выше подымал свой голос:
Эна! Диа!! Трио!!! Тесара!!!! Пенде!!!!!
Пять загнутых пальцев отметили неимоверные страдания пяти лет. Но и этого не хватило, пришлось загнуть еще три пальца на другой руке. Он застыл на некоторое время с приподнятыми руками и загнутыми в мощный кулак пальцами одной из них и почти готовым кулаком второй руки. Казалось, еще два года, и Харлампо набросится с кулаками на отца Деспины и всех аристократов Анастасовки, если там еще есть аристократы.
(Я вижу Харлампо так ясно, как будто все это было вчера. И опять никак не могу избавиться от навязчивого ощущения его сходства с обликом нашей интеллигенции. Вот так же и она, в пересчете на исторические сроки ее терпения, не пройдет и пятидесяти лет, как набросится на своих аристократов!)