Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 65

Другой, с острыми ушами и песьей головою, сказал:

— Только в стране Запада обретают покой, но пока преждевременно отправлять его туда. Он еще не стряхнул со стоп земной прах, и душа его полна земной суеты. Нет, Джехути, покуда Златоликий Амон не свершил свой путь в страну Запада из страны Востока, до той поры он твой.

— Ты прав, Инпу, — кивнул клювом Джехути, — прав, Хентиаменти, идущий впереди страны Вечного Запада. Пока душа его не освободится от груза тайн земных, она будет слишком тяжела для твоего Расетау, царства мертвых.

— Он уже ступил на путь Тайны, — сказал псоголовый, — единственный путь, ведущий в царство Осириса; но он еще не прошел его до конца. Ты, проводник на этом пути, веди же его, пока душа у него не просветлится истиной и не станет легче самой пустоты.

Джехути в покорствии склонил голову перед шакалом-Анубисом, ибо это был он:

— Будь по-твоему, Саб, время и в правду еще не настало. Но ты сам ведаешь, Повелитель Судей, сколь долог путь Тайны, и не все, попавшие в твое царство, до конца проходят его здесь.

— Сроки одному лишь тебе подвластны, мудрейший Тот, здесь, в стороне Востока ты сам назначаешь их. Не все становятся на этот путь; не пресекай же дорогу ставшему.

— Будь по-твоему, — повторил Джехути, и оба медленно растворились в сиянии.

…Тяжесть, Боже, какая земная тяжесть наполнила сразу голову и тело, тяжесть, которой и имени-то нет! И гул в ушах; а сквозь него – далекий копытный цокот. Это неслись демоны Апокалипсиса, числом пятеро. У четверых лики были зверины и страшны, и только у скакавшего впереди лик был по-человечьи скорбен, ибо только он один знал Истину на все времена. И от его какой-то пустынной скорби земля тоже вмиг становилась пустыней под копытами его белоснежного коня, и гибли под ними и люди, все былые боги…

…И Зверь, вышедший из бездны, тянул его, изнемогающего от собственной тяжести, распростертого, тянул за полы шубы куда-то в разверзшуюся темноту…

Глава 11

Бесы

…Но куда, куда он несет меня?! Что надо мной хотят сотворить?..

…Оказывается, это не смерть, а жизнь входит в него кружением, как вода в воронку. И сразу – всепоглощающая боль в голове: только живое способно так болеть…

…Фон Штраубе, преодолевая эту муку, открыл глаза. Голова разламывалась и была словно чужая. Он лежал вниз лицом на грязном дощатом полу, к губам прилип какой-то мусор, но он не мог найти в себе сил хотя бы повернуться на бок, чтобы не вдыхать эту грязь. Все-таки пошевелившись, он понял, что вдобавок руки у него связаны за спиной и ноги тоже скручены какими-то путами.

Наконец собрался таки и, превозмогая боль, — кажется, даже застонал, — перевернулся всем телом.

Это была какая-то неопрятная кухня, слабо освещавшаяся керосиновой коптилкой с разбитым стеклом. На веревке, прямо над ним, висело белье, грозя вот-вот капнуть ему на нос. Тошнотворно пахло объедками и поганым ведром.

У лампы на табурете восседала коротко постриженная женщина довольно мужеподобного вида и, дымя папиросой, — пепел она, вместо пепельницы, стряхивала в полную уже окурков железную банку от монпансье, — с равнодушием наблюдала за его потугами принять сколько-нибудь менее мучительное положение. Лежать на спине со связанными позади руками тоже было чудовищно неудобно, да еще здоровенная шишка на затылке, — видно, его там, на лестнице, чем-то здорово саданули по голове, — от соприкосновения с полом добавляла мучительства.

— Чего вам надо? — с трудом спросил фон Штраубе, на том исчерпав остаток сил.

Ответствовать неприятная особа не пожелала, вместо этого хрипловатым, более мужским, нежели женским голосом позвала:

— Гриша, иди сюда, твой, кажется, очухался.

Кто-то вошел, не разглядеть; фон Штраубе увидел только сапоги, очутившиеся возле его лица. Мерзкий тенорок издевательски пропел:

— Никак, пришли в себя, ваше благородие? Слава-те, господи! Быстро, быстро, не ожидал… Головка-то, чай, прошла?.. Уж не взыщите, что таким манером вас принимаем. Так и вы ж – без особого приглашения, а незваный гость – он всем известно, хуже кого… Чего, спрашивается, беготню было нынче устраивать? Тоже, поди, не благородно как мальчишке бегать, а, господин лейтенант?



Тот самый перстень блеснул в чадящем свете лампы.

— Филикарпий, ты?.. — проговорил фон Штраубе, отодвигая лицо от воняющего дегтем сапога.

Сапоги неторопливо прогулялись вдоль кухни и остановились чуть в отдалении. Теперь была видна физиономия их обладателя, расплывшаяся от подлого упоения властью.

— Никак нет-с, ваше благородие, — с издевательским холуйством отозвался лакей. — Нету-с! Нету-с имени такого в святцах, что и вашему благородию, наверняка, ведомо. Григорием меня крестили. А Филикарпий – это так-с. Их сиятельство Василий Глебович нарекли-с, от общего неуважения к низкому сословию и, думается, предполагая некое паскудство в этой кличке. Они с нами – как с собачонками. Вот и Машеньку глухонемую Нофреткой наименовал, Анютку с Зинаидой – Сильфидкой и Одилькой. Насчет паскудства они вообще были большой весельчак.

Стриженая загасила папиросу в банке, по-мужицки сплюнула на нее и куда-то в пространство хриплым голосом изрекла:

— Представители высших классов ни перед чем не остановятся, чтобы задушить человеческое достоинство в пролетариате.

— Именно так-с, — пуще расплылся в ухмылке лакей, довольный таким обобщением.

Фон Штраубе, хотя и находился в их полной власти, но страха не чувствовал – одну лишь досаду, что так глупо подставился там, на лестнице, и еще брезгливость к этому ухмыляющемуся холую.

— Какой ты, к черту, пролетарий? — сказал он. — Из лакея пролетарий – как из кокотки архидиакон.

Из глазок Григория-Филикарпия теперь сочилась только подленькая злоба. Ответила за него стриженая, более склонная к теоретизированию:

— Принадлежность к той или иной среде ничего не определяет, — все так же в пространство произнесла она. — Важно лишь служение пролетарскому делу, — и задымила новой вонючей папироскою.

— Ах, пролетарскому делу? — восхитился фон Штраубе. — Это для пролетарского дела ты, значит, у Василия непотребством занимался? И ларец с деньгами – тоже ради пролетарского дела стащил?

Лакей почел за наилучшее продолжать фиглярствовать:

— Вот тут угадали-с, ваше благородие. Денежки – они в нашем деле тоже вещь необходимая. А уж касательно пути, которым получены, так они, ежели помните, как римский цезарь Веспасиан (слыхали, должно быть, про такого?) говаривал: не пахнут-с.

— Деньги пойдут в кассу нашей организации, — сказала женщина, явно бывшая за главную тут. — Привилегированные сословия сотни лет грабили других. Отъем награбленного, поэтому, не грабеж, а только восстановление исторической справедливости.

— Экспор… — хотел было и Филикарпий щегольнуть словцом, да поперхнулся.

— Экспроприация, — подсказала фурия, — запомнить пора. Впрочем, весь этот разговор сейчас… — Она замолкла, открыла зачем-то посудный шкап и стала громыхать там кастрюлями и мисками.

— Вот как! — воскликнул лейтенант. — И перстенек на палец – тоже для восстановления исторической справедливости? Поносили, господа эксплуататоры, теперь дайте другим поносить, — так у вас?

— А вот и не угадали-с! — возрадовался чему-то лакей. — Нам перстеньки и прочие бирюльки без надобности. Вот, товарищ Этель (он кивнул на мужеподобную, все еще рывшуюся в шкапе) предлагала эту вещицу в деньги обратить – для нужд общего дела, а у меня с перстеньком другой планец возник: вас на него выманить. Вы ж, господа благородные, нашего брата в упор не узнаёте – рожей не вышли-с. Я уж и так, и сяк перед гостиницей перед вашей, и барином, и мужиком, — нет, не признаёте и все…

— А чего ж не сатиром-то? — съязвил, не удержался фон Штраубе.

— Да холодно на морозе, — в ответ скривился этот шут гороховый. — Нет, у меня другой планец созрел. Я ж вас на него – как щуку на плотвичку выманил. Проследил, как вы с Машенькой – в этот ее вертеп, — ну, и за вами. По роже так бы, может все равно и не признали бы, а на побрякушки вон, оказывается, у вас, у благородных, глаз как наметан! Так за мной сразу припустили – едва ноги унес, уж боялся до подъезда не добегу, словите; да Бог-то, изволите видеть, оказался все же на моей стороне.