Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 50

Потому что там с огромной долей вероятности будут люди. Чужие люди, которым наплевать замерз я или болен, голоден или раздет. Большинство из них не поделится ни крышей над головой, ни куском хлеба, ни теплой курткой.

Они не согреют и не вылечат. Ведь я для них никто, отброс. Чужак. И не важно, на каком языке они говорят, какому богу молятся, какой принадлежат культуре. Для большинства я всегда буду чужим.

Потому что всем давно объяснили, что человек человеку волк. Так и живем. Особенно, пока у нас все более-менее ровно. Скалимся соседям, не улыбаемся, а скалимся. Как Фара. А на чужих и обделенных смотрим вовсе как на говно. У нас-то все неплохо. Нет, не хорошо. И хорошо никогда не будет. Хорошо только у Березовского с Абрамовичем. Но неплохо, ровно. И уж так, как у этих уродцев-нищебродов никогда не будет.

Говорят, от сумы и от тюрьмы не зарекайся. Но кто сейчас помнит эту поговорку?

Казалось, анабиоз напомнил. Всех сровнял. Но, увы, ненадолго.

Когда-то в прошлой жизни какие-то умники вроде нашего Штаммбергера провели эксперимент. Поставили в клетку к мартышкам аппарат с рычагом. Дергаешь рычаг, получаешь жетончик, который можно обменять на банан. Дергаешь сильнее, получаешь жетончик, ценностью в гроздь винограда. Дергаешь очень сильно, получаешь что-то еще повкуснее.

Не знаю, чего хотели добиться этим экспериментом высоколобые умники, но результат проявился довольно быстро. Прошло совсем немного времени, и у несчастных мартышек началось социальное расслоение.

Появились обезьяны-трудоголики, которые стали дергать рычаг до опупения. И чем больше дергали, тем зажиточнее становились. Появились обезьяны-рэкетиры, которые не дергали рычаг, а просто силой отбирали жетоны у других. Появились обезьяны-попрошайки, устроившиеся возле аппарата с рычагом с протянутой лапой.

Рычаг не сделал из обезьяны человека, но заразил несчастных мартышек человеческой болезнью. Разделил макак на богатых и бедных, подарил стремление к роскоши, жадность, алчность, а вместе с ними и наплевательское отношение к тем, кто по какой-то причине этой роскоши оказался лишен.

Мартышки окончательно свихнулись на жетонах. И только маленькая их группа вела себя разумно: сама дергала рычаг и брала от аппарата не больше, чем требовалось для нормальной обезьяньей жизни.

На то, чтобы спятить и разделиться на сверхобезьян и недообезьян по социальному признаку, у мартышек ушли считанные недели. Но то макаки. Человек, в отличие от обезьяны, звучит гордо, на то чтобы свихнуться и оскотиниться ему нужно значительно меньше времени. И память у хомо сапиенса на многие вещи короткая.

Наивно было полагать, что анабиоз научит человечество думать, или хотя бы заботиться, не только о своей заднице, если тысячелетия мировой истории никого ничему не научили. А ведь такой шанс был!

Но никто не воспользовался. Совсем никто! Потому что редкие Люди, вроде Митрофаныча, людьми были всегда. А те, кто друг другу волк, так шакалами и остались. Разве что одни из них приспособились кусать сразу, не показывая предварительно зубы, а другие сбились в стадо. И самое смешное и одновременно грустное в том, что каждый в этом стаде потенциально шакал, а не человек.

Взять новгородскую общину Фарафонова, ее основу, что горбатится на принудительных работах за пайку. Это вместе они толпа, а каждый по отдельности — вроде личность. Со своим прошлым, настоящим и мечтой о будущем. Только в этих мечтах никто не грезит стать Митрофанычем. Но каждый первый спит и видит себя на месте Фары.

Вот и выходит, что толпа, в идеале — потенциальные Люди. А на деле — недофарафоновы.

Мысли унеслись совсем далеко. Я уже не чувствовал холода, не чувствовал боли. Только бесконечную слабость и помаргивание неонового света сквозь сомкнутые веки. Возможно, я бредил.

Дрожащая ладонь снова коснулась лба.

— Сережа, у тебя… mī khị sūng… [25]

— Что?

— Лихорадка.

Я открыл глаза. Надо мной склонялась Звездочка, и вид у нее был сильно обеспокоенный. Кажется, моя температура волновала ее больше, чем восемь вооруженных мужиков, жаждущих ее застрелить.

В душе шевельнулась жалость. Бедная Звезда. Я сдохну, она останется одна — в чужой стране, в безвыходной ситуации.

Ну зачем, за каким хреном она со мной увязалась? Немец, ладно, он помочь обещал, и потом немец бессмертный и знает, как вернуться, ему все по боку. А Звезда — обычный живой человек. За каким бананом она бросила дом, родную страну с вечным летом, людей, которых она понимает, и поперлась за мной в холод и непонятки?

— Извини, — прошептал я.

— Почему? — искренне удивилась Звездочка.

— Не «почему». Правильно спросить «за что?»

— За что?

— За всё.

— Лихорадка, — с пониманием повторила Звездочка.

Я с трудом повернулся на бок. Сил не было, грудь раздирало так, словно там вращались ножи гигантской мясорубки.

Внизу притихли. Не иначе, затеяли что-то. Я осторожно попытался подняться. Тишина тут же взорвалась хлопками выстрелов.

— Шкурку не попортите, — донесся вслед выстрелам хриплый голос.

— Ты же обещал, что стрелять не станете, — уличил я Фарафонова.





— А ты чо, кинуться решил? — полюбопытствовал еще один знакомый голос. Толян!

— Толян, ты?

— Я, Серега. Кто ж еще, — голос Толика звучал без былой неприязни. — Поздно ты прыгать надумал. Раньше надо было.

— Хватит с ним лясы точить, — одернул Фара. — Ты, Серый, имел шанс умереть быстро, но ты его просрал. Теперь будешь долго и медленно умирать.

Господи, как же мне надоели кретины с понтами. Шакальё, долго получавшее палкой по башке и дорвавшееся до ситуации, в которой оно может взять палку и навалять кому-то другому. И даже не своим бывшим мучителям, а просто каждому встречному, кто окажется слабее.

Прежде на Фарафонова нашелся бы и уголовный кодекс, и правоохранительные органы. Сейчас органы прекратили свое существование, следить за исполнением закона стало некому, и все эти Фарафоновы и прочие Балодисы решили, что закон и порядок — это они.

— Руки коротки, — огрызнулся я.

Будто в ответ на мои слова снизу что-то тяжело грохнуло. Удар вышел настолько мощный, что водонапорная башня дрогнула и загудела.

— Что за…

Второй удар не дал договорить. Водонапорка дрогнула, я едва не прикусил язык.

— Решил башню завалить? — поинтересовался я, готовясь к новому удару. — Устанешь. Ее строили тогда, когда это умели делать на совесть.

— Не торопись, всё в свое время узнаешь. Мне тут умные люди идею подбросили. Простую, как три копейки. Тебе понравится.

Я дождался третьего удара и приподнял голову. Попытался приподнять. Не дали. Стрельба возобновилась с такой ожесточенностью, что стало ясно: Фара не хочет раскрывать карты прежде времени. И даже кинуться с крыши он мне не даст.

Что ж он там придумал? Не разрушить же водонапорку в самом деле.

Догадка пришла в голову с новым ударом. Я замер, оглушенный. В самом деле, так просто, так ожидаемо. Простые решения всегда лежат на поверхности. И уж теперь он до меня на самом деле доберется. Вопрос времени.

Звезда лежала рядом, вжалась в крышу бака и непонимающе косилась на меня.

— Надо уходить.

— Куда? Как?

— Через червоточину.

— Нельзя, — замотала головой моя тайская спутница. — Стреляют. Нас застреляют.

Пусть лучше застреляют, чем живыми возьмут и замучают.

— Они скоро будут здесь. Надо уходить.

— Как здесь? — не поняла Звездочка. — Ты ведь сломал лестницу.

— Есть еще одна, — злясь на недогадливость Звезды и прозорливость Григория, проговорил я. — Внутренняя. Они сейчас пытаются до нее добраться. Как только доберутся, нам крышка.

— Что такое «крышка»? — не поняла Звезда.

— Хана, абзац, кранты. Конец, одним словом. Ты со мной?

— Сережа, это опасно.

Очередной удар потряс водонапорную башню.

Дьявол!

Я до боли закусил губу. Тут сейчас все опасно. Опасно делать что-то, опасно бездействовать. Каждое шевеление опасно, как и любое промедление. Но одно я знал точно: попадаться в руки к большому человеку из Великого Новгорода мне не хотелось ни при каких обстоятельствах.

25

Высокая температура… (тайск.).