Страница 28 из 30
— У меня в механизации мужик знакомый, — сказала Раиса, — начальник мастерской. Всех там знает. Хочешь, сходим?
Но в Пермякове взыграло самолюбие:
— Что я, мальчик — за ручку водить? Сам договорюсь!
А потом опять прощались на лестничной площадке…
Ночь была темная, и Пермякову нравилось, что темная. Он шел быстро, вскинув легкую голову, как двадцатилетний, и чернота над головой казалась ему мягкой и ворсистой, бархатной.
А что, думал он, можно и так повернуть, вполне даже забавно. Плоты ведь вязал, можно и железки подергать. Годика полтора-два, пока настроение. Любопытно же поглядеть, кто на что годится.
В себе он был уверен полностью. Машина незнакомая, но ведь машина. Машина, и не более того. Учитель, конечно, потребуется, самому вникать долго. Но за этим дело не станет: еще не родился мужик, с которым нельзя договориться…
Правда, скреперистов наверняка перебор — уж очень работа денежная. Ну и пусть! Зато самосвал или тем более бортовая — это реально. Для начала достаточно, и время будет подучиться втихаря. Пусть сперва не восемьсот в Месяц, пусть триста. И с этим что делать, еще придется решать. Разве что пайщиком идти в хорошее дело — дом для Эдгара По…
Права у него когда-то были. Правда, книжечка осталась, со многим прочим, в его иной, как Раиса сформулировала, «прошлой» жизни. Но права — что, можно и заново сдать, тут стройка, и тянуть с этими делами никому выгоды дет. В крайнем случае можно сперва на ремонт — там права не нужны…
Одно заботило и томило — объяснять придется. Много чего объяснять. Особенно если бумажки потребуют, а скорей всего, потребуют. Не хотелось объяснять! Так не хотелось — скулы сводило.
Но, с другой стороны, что делать? Клясться, конечно, не клялся, но все равно как бы обещал. И девка хорошая. Тут уж без дураков — хорошая…
Утром Пермяков, как обычно, позавтракал с Павликом. Тот начал было возмущаться вчерашней историей с дружинниками, но Пермяков сразу перевел разговор в план юмористический, и через три минуты оба хохотали, вспоминая в подробностях, как ловко и остроумно вели себя они и как нелепо — доморощенные детективы. Пермяков вышел в прихожую закрыть за парнишкой дверь и, вместо обычного кивка, попрощался с ним за руку.
Вернувшись в кухню, он перемыл посуду, и, подумав, вытер насухо. Выплеснул из чайника остывшую воду, а остаток заварки слил в чашку и выпил, как водку, одним большим глотком, радуясь крепкой бодрящей горечи. После чего споро, минуты за три, покидал свои немногочисленные вещички в рюкзак.
Над резиновыми сапогами заколебался: тяжелы, громоздки, а впереди долгое лето. Бросить, что ли? Но пока он не знал, куда вывернет дорога, на запад, на юг или, может, на север, и поэтому, уложив в рюкзак легкие, из заменителя, полуботинки, вынул и расправил портянки, добела отстиранные, отдохнувшие за две недели и не пахнущие ничем, кроме чистого полотна.
Уже в сапогах он посидел у стола, глядя на Павликову койку и виновато вздыхая. Потом принялся писать записку.
«Павлик, дружище, — написал он, — извини, что толком не попрощался. Так уж вышло — не могу дождаться, надо уходить. Спасибо тебе…»
Тут Пермяков остановился и задумался. Поблагодарить хотел, непременно хотел. Но разные слова, по смыслу подходящие, казались фальшивыми и даже лицемерными. Сокрушенно качнув головой, он просто поставил точку.
«…Спасибо тебе. С дороги, где остановлюсь, обязательно напишу. За меня не беспокойся, все нормально, просто так сложилось. А ты тут…»
Пермяков опять остановился. Что — тут? Чего пожелать-то?
Он вдруг понял, что записка эта ничего не объяснит и не поправит, что у Павлика все равно останется мучительная, и глубокая, на много дней, тревога за канувшего в неизвестные пространства друга. Да и просто тоска, а мальчишки в его годы тоскуют болезненно и долго.
Явилось вдруг до вздорности нереальное желание взять Павлика с собой. Но куда? Зачем? Не впутывать же парня в свою искореженную, горькую, давно уже бесцельную жизнь…
Уходить, подумал он, быстрей уходить. И закончил записку единственным советом, который мог дать, не кривя душой: «… А ты тут — держись!» И подписался внизу: «Твой друг Коля». Он положил записку на Павликову постель, поднял рюкзачок и ушел, сунув ключ, как и обычно, под половик…
На асфальтовом квадрате перед автостанцией стояло четыре автобуса. Пермяков на общественный транспорт отвлекаться не стал и зашагал дальше, к развилке, к шоссе.
Там он простоял минут двадцать, но попутных не было. Не было почему-то и встречных. Пермяков подождал еще немного, вдумался в ситуацию и пошел назад, к автостанции. Кассирша подтвердила: да, ремонт моста, до часа машины не пойдут.
Новость эта Пермякова не огорчила и даже не озадачила, но какой-то неуют создала. Вроде бы и ушел, и не ушел. Ни то ни се. Не судьба, что ли? — подумал он и усмехнулся.
Человек пятьдесят, не меньше, сидело возле автостанции на скамейках, узлах и чемоданах. Пермяков к этому множеству примыкать не стал. Он вообще не любил вокзалы, дороги любил, а вокзалы нет. Не любил бессмысленное, бестолковое ожидание, когда время своим большим куском как бы вываливается в никуда, в затхлую тягомотную пустоту. И особенно не любил вокзальную толпу с ее тяжелым, непрекращающимся гудом, давкой у касс, недоверчивостью и готовностью к скандалу, потому что все чего-то хотят, а на всех не хватает, и в результате даже сосед по лавке не столько сосед, сколько возможный конкурент.
Оставалось часа три свободных. Делать было нечего, и никуда не тянуло, ибо для себя он из города уже ушел. Пермяков прикинул, куда бы лучше эти три часа вытряхнуть, и решил, что правильней всего сходить к реке. Природа, она всегда природа.
Да и народу там меньше. Не встретишь, кого не надо. Он пошел к берегу напрямик, через пустырь и кустарник. По реке текло солнышко, и вода сверкала, казалась теплой, летней. Пермяков посидел на груде бревен, потом дошел до знакомого кострища и там, на лавке, опять посидел.
То ли день был хорош, то ли еще что, но с берега город вдруг показался Пермякову красивым. Разбросанные дома, правда, еще не выстроились в улицы, зато между ними, во дворах и на пустырях, зеленело все, что могло зеленеть. Подальше, на окраине, долговязо тянулись к веселому небу три бело-голубые башенки микрорайона. Городок был невелик, пространства вокруг подавляюще огромны, и тем не менее он существовал, занимался своими делами, шевелил кранами…
И откуда что взялось, подумал Пермяков.
Ему вдруг вспомнилось давнее, самую малость схожее ощущение: он, молодой, блаженный, глупый, выходит из роддома, а в руках нечто нежное, до ужаса хрупкое — только бы не споткнуться! — то, что впоследствие стало Лариской. И удивление: ничего ведь не было, а вот — есть…
Само собой вздохнулось.
Привык, усмехнулся Пермяков, своим человеком стал — все дружинники в корешах…
Потом он подумал, что у Павлика скоро обед.
Жалко было уходить, что и говорить, жалко. Но ведь и яблоневый, вишневый совхоз под Харьковом не хотелось покидать. И на сплаве тянуло остаться — уж очень мужики попались подходящие.
Тянуло остаться — потому и уходил.
Страшно было постепенно возникавших привязанностей, что исподволь, незаметно вползали в душу, прорастали, пускали корни, а потом, в проклятый момент, кто-нибудь вдруг выдернет их жестоким рывком вместе с кровоточащим мясом. Это ведь не гипс снимать — больнее…
Уходить надо, уходить.
А что жалко, тут уж ничего не поделаешь: на то и человек, чтобы жалеть…
Время шло, но медленно.
Краем неба прошумел самолет. «Антоха», — автоматически, не подняв головы, отметил Пермяков, и в тысячный, наверное, раз подосадовал на себя: от многих лишних привычек избавился, но эта — узнавать самолеты по гулу — осталась. Уже просто так, для забавы, Пермяков проверил себя — посмотрел в небо, убедился, что прав, и подумал: у былой его профессии подлая бабья манера, предав человека, все же не отпускать его до конца, придерживать на случай…