Страница 2 из 10
Ее настоящее имя было Анна Агати Тальхаммер, и грузинский офицер, выслушав историю семьи Утч из добропорядочного Айхбюхля, забрал свою Утчку в Вену – прямо созданный для оккупации город – там и музыка, и живопись, и театры, и дома для осиротевших в войну.
Вспоминая, сколько раз эту историю я рассказывал Северину Уинтеру, я буквально скрежещу зубами. Снова и снова я вдалбливал ему, что, кроме всего прочего, Утч – человек очень преданный. Терпение – разновидность преданности, но он никогда не мог этого понять.
– Северин, – обычно говорил я, – как сила ее, так и ранимость имеют один и тот же корень. Она верит всему, во что вкладывает чувства. Она будет ждать и терпеть вечно – если любит тебя.
Именно Утч и нашла эти открытки. То ужасное лето мы по чьему-то дурацкому совету проводили в штате Мэн, где нас заливали бесконечные дожди, изводила мошкара и где, вероятно, Утч и подхватила «антикварный» вирус. Лето это запомнилось мне горами безобразной рухляди – реликвий колониальных времен. К счастью, увлечение это вскоре прошло.
Именно в штате Мэн, в городке Бат, она нашла эти открытки в каком-то закопченном сарае с вывеской «Антикварные редкости», недалеко от судостроительной верфи; было слышно, как там клепали корабли. Владелец антикварной лавки пытался всучить ей извозчичий кнут. Утч показалось, что в его старых глазах мелькнуло что-то похожее на просьбу испытать кнут на нем. Но она – европейка; а впрочем, я не уверен, что многие американки это бы сделали. Если только в штате Мэн. Утч отвергла кнут и продолжила рыться в старых вещах, стараясь держаться поближе к двери и подальше от старика, следовавшего за ней по пятам. Едва взгляд ее упал на открытки в пыльной витрине, она немедленно узнала Европу. Утч попросила показать открытки: это была Франция времен Первой мировой войны. Она поинтересовалась, откуда они здесь.
Он был американским солдатом Первой мировой и встретил победу во Франции. Единственное, что осталось у него с тех времен, были эти открытки – старые черно-белые снимки, некоторые с коричневатым оттенком, очень плохого качества. Старик сказал, что черно-белые фотографии точнее отражают реальность.
– Мне запомнилась Франция черно-белой, – сказал он Утч. – Не помню, чтобы тогда были иные краски.
Она знала, что открытки мне понравятся, и купила их – более четырехсот штук за один доллар.
Я рассматривал их неделями и рассматриваю до сих пор. Там есть дамы в длинных черных платьях, мужчины с черными зонтиками, крестьянские дети в традиционных бретонских костюмах, лошадиные упряжки, старинные авто, военные французские грузовики с брезентовым верхом, солдаты, гуляющие в парке. Есть виды Реймса, Парижа и Вердена – до и после бомбежек.
Утч права: в будущем они мне могут пригодиться. Тем летом в штате Мэн я все еще работал над моим третьим историческим романом, действие которого происходило в Тироле во времена Андреаса Хофера, крестьянского героя, заставившего отступить Наполеона. Франция времен Первой мировой была тут ни при чем, но я знал, что настанет и ее черед. Возможно, через несколько лет, когда люди на фотографиях – и даже детки в бретонских костюмах – достигнут возраста, когда их заведомо можно будет считать покойниками, я вытащу эти открытки на свет. Я нахожу, что неприлично писать исторические романы о людях еще не умерших; это мой принцип. История требует временной дистанции; не могу писать о живых.
Для истории необходим фотоаппарат с двумя объективами: один – длиннофокусный, другой для съемки крупных планов, с большой глубиной резкости. О широкоугольниках забудьте – достаточно широкого обзора быть не может.
Но тогда я не помышлял о Франции. Я расчесывал укусы злобных насекомых и был поглощен историей крестьянской армии Андреаса Хофера, тирольского героя, который заставил отступить Наполеона. Я огорчался, видя как отчаянно тревожится Утч за детей, когда они купаются у скалистого побережья; наши дети были в самом опасном возрасте (какой же возраст не опасный?), и оба не умели плавать. Утч казалось, что им ничего не грозит в машине и в антикварных лавках, да и я не хотел лишний раз испытывать укусы мошкары, оводов и комаров. Лето в Мэне, у моря, проведенное в четырех стенах.
– Почему мы хотеть сюда приехать? – спрашивала Утч.
– Почему захотели сюда приехать? – поправлял я ее.
– Да, почему мы захотеть? – говорила Утч.
– Чтобы сбежать от всего? – предполагал я.
– От чего?
Сейчас я вспоминаю об этом с иронией, но ведь действительно до нашего знакомства с Эдит и Северином Уинтерами нам не от чего было убегать. Тем летом мы еще не встретились с ними.
Я снова возвращаюсь мыслями к фотосъемке камерой с телеобъективом. У меня было несколько до– и послевоенных фотографий собора в Реймсе. На двух, снятых крупным планом от левого портала западного фасада, изображен ангел, прозванный «Улыбка Реймса». До войны ангел действительно улыбался. Рядом несчастный святой Никасий простирал свою руку – руку без кисти. Во время бомбежки ангел, прозванный «Улыбка Реймса», был обезглавлен. Рука отвалилась по локоть, и вырвана часть ноги от икры до бедра. Несчастный, простирающий длань святой Никасий потерял свою вторую руку, ногу, подбородок и правую щеку. Теперь, после надругательства над собором, обеим фигурам гораздо больше подходило обезображенное лицо Никасия, нежели довоенная улыбка ангела, затмевающая печаль святого. После войны в Реймсе говорили о том, что жизнерадостная улыбка ангела притягивала бомбы. Но проницательные люди мудро подмечали, что, скорее всего, мрачный компаньон ангелочка, угрюмый святой, который не мог смириться с такой жизнерадостностью, и навлек бомбы на них обоих.
В той части Франции говорят, что мораль этой грустной истории такова: если вокруг бушует война, ты не имеешь права быть счастливым; ты провоцируешь врагов и оскорбляешь друзей. Но, как мне кажется, эта мораль не очень убедительна. Славным жителям Реймса не присуще такое острое внимание к деталям, как мне. Когда лицо и улыбка ангела были невредимы, святой страшно страдал. Когда же ангел лишился не только улыбки, но и головы – святой, несмотря на собственные раны, словно получил некоторое удовлетворение. Если перевести это в область отношений мужчины и женщины, то, по-моему, мораль «Улыбки Реймса» получится иной: несчастливый мужчина не совместим со счастливой женщиной. Война не война – святой Никасий так или иначе оторвал бы башку ангелочку, или уж как минимум согнал бы с ангельского личика улыбку.
– А этот чертов Северин Уинтер, с моей ли помощью, или без нее, все равно сделал бы с Эдит то, что сделал!
– Умей терпить, – говорила Утч в пору своего первого знакомства с английским языком.
О’кей, Утч. Я рассматриваю фотографии Реймса после обстрела. Телеобъектив по-прежнему не дает детального изображения. Вот широкая панорама города – снимок сделан с крыши собора. Разрушенные кварталы. Но ни я, ни самые мудрые жители Реймса не можем многого извлечь из этой фотографии. Я советовал: забудьте о панорамных снимках. Эдит и Северина Уинтеров я вижу только крупным планом. Нам, пишущим исторические книги, требуется время. «Умей терпить».
Северин Уинтер, эта простая душа, этот упрямец пруссак, имел кое-что общее с Утч с точки зрения биографической и исторической. Но история иногда обманывает. Например, обезглавливание ангела Улыбка Реймса и прочий ущерб, нанесенный великому реймскому собору, оценивается как гуманитарная потеря в Первой мировой. Сколь лестно для ангела! Что за странное отношение к скульптуре! Потеря произведения искусства приравнивается к насилию, издевательству и убийству бошами французских и бельгийских женщин! И все же поврежденная фигура ангела по прозванию «Улыбка Реймса» – совсем не то же самое, что дети, насаженные на штыки в виде шашлыка. Люди ставят искусство слишком высоко, а историю принижают.
Я так и вижу Северина Уинтера, этого любителя сала, этого оперного фаната, стоящего посередине своей заставленной цветочными горшками гостиной, – дикий зверь в ботаническом саду, слушающий «Лючию» Доницетти в исполнении Беверли Силлз.