Страница 4 из 9
Они очень любили друг друга, мама с папой. Сидели вместе, как в песне поется, на белом облаке, держась за руки и свесив ножки вниз. Счастливые, абсолютно нашедшие друг друга люди, добрые, ребячливые, всегда чем-то восхищенные. «Оля! Оля! Иди скорее в комнату! По телевизору Любарова показывают!» – с выпученными от восторга глазами появлялся в дверях кухни папа, и мама бросала стряпню – гори оно огнем в самом буквальном смысле! – и мчалась вслед за папой в комнату, и оба замирали у телевизора, внимательно вслушиваясь и зорко всматриваясь в экран. Из своей комнаты прибегала Саша, тоже становилась в этом ряду, тоже вслушивалась и всматривалась. И Леся тоже смотрела – из уважения к их прыткому духовному интересу. Там, на экране, был дядька как дядька. Из деревни Перемилово. Хотя не простой, конечно, дядька. Художник. Голова нестриженая, глазищи большие и грустные, лицо худое и одухотворенное, чуть порченное простительной для гения пагубной привычкою. Потом камера под комментарий корреспондента выхватывала его картины, и Леся тихонько пожимала плечами – господи, ерунда какая… Чем они так дружно восхищаются, интересно? Какие-то деревенские мужики и толстые краснолицые бабы то ли пляшут, то ли над полем летят, а то и вовсе среди облаков плывут, и на настоящих женщин и мужчин совсем не похожие, а просто будто похулиганил немного художник. Она в детстве и то лучше рисовала…
– Нет, ты посмотри, Паш, чудо какое… – с придыханием говорила мама, положив руку на грудь. – Он же по самому лезвию ножа идет и держится! Просто изумительный, просто гениальный баланс… Это ж надо, так суметь прочувствовать абсолютно тончайшую грань между карикатурой и примитивизмом и плясать на ней… Было бы на чем! Воистину дух живет в этом художнике неисчерпаемый, удивительный. А ведь такая же тварь земная и человеческая, как мы все…
– Да, да, ты совершенно права, Оленька, – тихо вторил ей папа, не отрываясь от экрана телевизора, – удивительное, просто потрясающее явление этот Любаров…
Камера, будто услышав про дух, вновь разворачивалась объективом в лицо бородатого художника, и мама, чуть подавшись вперед, ойкала испуганно на вдохе, будто этот самый дух, о котором толковал папа, шел через экран прямиком ей навстречу. И Саша медленно начинала качать головой, полностью одобряя мамин восторг, и впивалась в это худое бородатое лицо острыми глазками. Ей тоже было все понятно и про лезвие ножа, и про чуткий талант, и про необыкновенный художников дух. Леся чувствовала себя в такие моменты совсем неловко, будто чужая им была. Стояла тихонько за их спинами, сопела уважительно. Нюхом чуяла, как на кухне котлеты горят. Но с места ступить не смела, боялась нарушить момент истины. А потом репортаж с выставки обрывался, уступая место другим новостям, и разом уходил из комнаты дух вместе с истиной, и мама, ойкнув, опрометью бежала на кухню к сгоревшим котлетам, и папа шел по своим делам, и Саша садилась за письменный стол, под лампу с зеленым стеклянным абажуром, в круге света которого были навалены горой учебники и мелко исписанные тетради с конспектами. Глядя на нее, Леся думала: и охота же ей так над книжками пропадать…
Нет, вообще она Сашу очень любила. И гордилась старшей сестрой-отличницей. Искренне гордилась, с большим удовольствием. И даже более того – охотно признавала свою сестринскую вторичность. И даже когда Саша, насмешливо улыбаясь, говорила о том, что «насчет большого умца для младшенькой Боженька поскупился», не обижалась, а подтверждала сей факт летучей улыбкой. Ну да, поскупился. Не любит она над книжками сидеть, хоть убей. Не умеет «уплыть в строку и междустрочье», как умеют это делать и мама с папой, и старшая сестра. Зато она любит их всех, и они ее любят. А у телевизора замереть, когда там какого-нибудь художника Любарова или композитора Губайдулину показывают, она вместе с ними из обыкновенной семейной солидарности может. Жалко ей, что ли? Пусть сама и не видит в этот момент никакого духа, и не чувствует, но раз папа с мамой от него замирают, значит, он есть. А уж посидеть меж папой и мамой, когда, к примеру, идет по телевизору концерт Андрея Макаревича – воистину бесценное удовольствие. В этом человеке, по их мнению, тоже дух присутствовал в огромном количестве, и они тихо переговаривались через ее голову:
– Нет, это просто удивительно, Оленька… Послушаешь – вроде и голос у него так себе, правда? И музыка – не сказать чтоб шедевр, и внешность… Но ты посмотри, какое дивное сочетание стихов и музыки получается! Каково единение!
– Да. Да, Пашенька, ты прав, как всегда, – тихо качала головой мама, светлея лицом. – Настоящий талант в особой форме и не нуждается. Он сквозь эту форму перетекает целостностью, потому как просто присутствует. Духовная энергия через междустрочье стихов плещет и создает особую плотность восприятия…
Леся улыбалась блаженно, закрыв глаза и прижавшись к теплому маминому плечу, вслушивалась в отрывистые строчки про то, как певец на «кухне пил горький чай» и очень переживал за свою любимую, которая обожала «летать по ночам» и могла в одночасье взять да и «забыть дорогу домой». А потом она чуть размыкала веки, чтоб взглянуть в лица родителей. О, это тоже было, между прочим, зрелище! Вот папа поворачивает голову, смотрит на маму… Так смотрит, будто это не песенная героиня, а мама только что вернулась из ночных полетов, целая и невредимая. Дорогу домой, слава богу, вспомнила. Такое вот счастье у папы на лице было написано. А Макаревич тем временем уже про другое поет, про то, как в дороге «тянет поговорить», а папа и не слушает вовсе, а по-прежнему на маму смотрит…
Все это было хорошо, конечно. Тепло, светло и замечательно. Другое было плохо – носить нечего. С модной одежкой в их доме – полная катастрофа. Нет, попросить, конечно, можно было, они напряглись бы из последних сил, купили бы… Однако просить почему-то не хотелось. Не вписывались модные одежные просьбы в их быт. Хотя сестру Сашу, когда она поступила в университет, приодели от души, чтоб не чувствовала себя новоявленная студентка неловко. Но опять же – отнеслись к процессу покупки одежек будто играючи, не придавая ему жизненной первостепенности. Леся, с завистью разглядывая Сашины обновки, в первый раз тогда пожалела, что вымахала на две головы выше – даже и костюмчика сестринского в школу надеть нельзя. Придется свой жалкий гардеробчик терзать, в котором хоть и было все для пятнадцатилетней девицы необходимое, но, если уж по совести, для полноценной жизни совершенно недостаточное. Ни стильных джинсов со стразами там не было, ни пиджаков модного цвета фуксия, ни коротких платьев из цветастого легкого трикотажа, которые так хорошо смотрятся с высокими сапогами из толстой кожи с расшитым цветными нитками голенищем. Собственно, и сапог у нее никаких тоже не было, а стояли в прихожей ботинки черные на среднем каблуке, удобные и прочные. Ноги в слякоть не промокают, и простуда, соответственно, не страшна – чего еще нужно ребенку для счастья? Так мама искренне полагала. А папа вообще от этого всего далек был – двадцать лет носил на работу один и тот же замшелый костюмчик. Если бы в одночасье случилось чудо и утром на плечиках оказался другой костюм, новый и модный, он бы и не заметил даже. Надел бы и пошел. И как прикажете признаваться им, родным и любимым, в своих низменных и совсем не духовных страстях?
С одеждой выручала подруга Верка из соседнего подъезда. Чисто золото была эта Верка. Хотя почему – была? Она и сейчас есть. Единственный оставшийся свидетель той спокойной и счастливой жизни рядом с мамой, папой и сестрой Сашей. Хотя Верка совсем тогда не считала, что Лесина семья представляет собой какую-то особенную ценность. Бедно, мол, живут. Чего в этом хорошего-то? Потому, наверное, и ее жалела и от души делилась модным гардеробом, на который не скупились для подрастающей дочери ее родители. Бились в работе как рыбы об лед, но дочку наряжали во все самое лучшее. Чтоб не хуже других была. Чтоб упрека людского не удостоиться. Хорошую одежку, ее ж люди глазом видят и по ней дочку оценивают, а без духовного воспитания она все равно как-нибудь проживет, уж с голоду точно не зачахнет, и на том спасибо.