Страница 16 из 40
– Ох, Майка… Да ты что такое говоришь, доченька…
Схватившись за спинку стула, Алевтина уставилась на дочь мутными влажными глазами, потом тихонько всхлипнула, сморгнула первую слезу. И тут же обвалилась на стул мягким рыхлым телом, будто ноги больше не держали ее. Закрыв лицо руками, завыла тоскливо, чуть покачиваясь маятником из стороны в сторону. Тихо завыла, на одной ноте. Горестная эта нота высоко взлетела сначала под потолок, в сумрак ночной комнаты, слабо разбавленный хилым ночником, потом добралась и до Майи, прошила насквозь сочувствием, схватила за горло жалостью. Вдруг бросились ей в глаза материнские руки, судорожно прижатые к лицу и слегка дрожащие, будто она изо всех сил пыталась удержать в себе этот вой, да не получалось у нее ничего. Ужасно некрасивые у матери были руки. Сухие, изъеденные хлоркой, мелко-морщини стые и будто до крайней ветхости отлинявшие. Лишь на толстых, расплющенных артрозом суставах кожа блестела до прозрачности натянуто, пропуская через себя рвущуюся наружу постоянную, не дающую спать ночами боль. Шагнув на ослабевших ногах, Майя опустилась перед ней на колени, обняла, зарылась лицом в складки фланелевого халата, впитавшего в себя многолетние запахи жаренного на подсолнечном масле лука, кислого теста, рисовой молочной каши – всей той немудреной бедняцкой еды, от которой сама она успела отвыкнуть за год. Потом, подняв голову, потянула к себе материнские ладони, приговаривая виновато сквозь слезы:
– Мамочка, ну не надо… Не плачь, пожалуйста… Ну что ты? Ничего же страшного не случилось… Ну прости меня, не могу я никуда ехать… Мам, я люблю его, понимаешь? Нет у меня сил от него оторваться. Начну себя отрывать – пополам разорвусь и умру…
– Так ведь стыдно, доченька! – тихо провыла Алевтина через прижатые к лицу ладони. – Как жить-то в этом стыду будешь? Ведь быстро все наружу выйдет… Каждый кому не лень на тебя пальцем укажет… Знаешь, какая для бабы каторга – в стыду жить да собирать любовь по крохам? Некоторые так и живут годами, и все надеются, и годочки летят впустую до старости. Несчастнее судьбы и придумать нельзя…
– Ой, да пусть, мамочка! Пусть будут хоть крохи, мне и достаточно!
– Ну а как Динка твоя узнает, что промеж вами снова любовь вспыхнула? Она ведь не отдаст мужика, зубами вцепится!
– Пусть живет как живет, мам. Я ж не хочу его из семьи уводить. У них ребенок будет… Я понимаю, конечно, что это нехорошо, это подло даже, но что мне делать, мам?
– Майк, а как же Леня? Леню-то жалко…
– Я ему письмо напишу. Я виновата перед ним, конечно. Не надо было… Но я ему объясню все! Он поймет. Он, знаешь, умный такой… И добрый…
– Ну что ж… Оно конечно… – длинно и слезно выдохнула Алевтина, горестно качнув головой. – Твоя судьба, твоя жизнь. Решай сама. А только знаешь что, дочь…
Алевтина вдруг замолчала, улыбнулась тихо и жалко, провела дрожащей и влажной от слез рукой по Майиной голове. И застыла, так и не убрав ладонь с ее затылка. Вглядывалась в серый сумрак комнаты пустыми глазами и молчала, совсем провалившись в свое горе-отчаяние. Майе вдруг показалось, что она и не дышит даже, и страшно стало, словно она тоже подошла к самому краю материнского отчаяния, заглянула осторожно вниз…
– Мам… Ты чего? Не пугай меня…
– …А только знаешь чего я тебе хочу сказать, Майка?… – ровным голосом продолжила Алевтина, тихонько качнувшись к дочери. – Я тебе, Майка, про мечту свою хочу рассказать… Есть у меня одна думка такая – смешная, наверное. В моем возрасте бабы, конечно, другие еще думки в голове держат, женские… А у меня вот такая думка – будто старушечья уже. Вот будто просыпаюсь я раненько утречком, иду к окошечку да выглядываю в него. А оно будто морозное такое, окошечко это, и за ним вьюга, и морозом шибает, и люди в темноте бегут по холоду по всяким своим работам… Не хочется, а бегут. Куда им деваться-то? А мне будто бы бежать никуда и не надо. Заглянула я вот эдак в окошечко, зевнула, людей пожалела да спать дальше пошла в теплую постель… Ой, Майка! Да хоть бы недельку пожить такой вот жизнью, о хлебе насущном не заботясь! Чтоб не было заботушки в голове, где я завтра денег на этот хлеб возьму…
– Мам, но я же помогать тебе буду! Я же работать пойду…
– Да ладно – много мне помощи от твоей работы. Сама уж себя прокормила бы, и то ладно… Я ведь, Майка, грешным делом уж размечталась, что ты за добрым да богатым мужиком всю свою жизнь проживешь, и ребят вырастишь-выучишь, и меня на пенсию отпустишь. Ну что ж, нет так нет. Придется мне до самой смерти вставать раным-рано да выходить в мороз да вьюгу. Какое уж там гляденье в окошечко… Ишь, размечталась, дура неграмотная!
– Мам, так тебе до пенсии десять лет еще…
– Ой, да какая такая пенсия, Майка? К пенсии моей ребята только-только в жизнь вылупятся, самые затраты на них пойдут… Только поворачивайся, мать, деньги зарабатывай! Так и помру, наверное, ни дня не отдохнувши да в морозное окошечко так и не поглядевши…
Рука ее затряслась мелко на Майином затылке, и вместе с ней затряслось внутри все от жалости, и защипало в носу, и бухнуло тревожно сердце, налилось вмиг тяжелой густой виноватостью. А ведь и впрямь – не удастся маме так пожить, чтоб по утрам в морозное окошечко беззаботно взглядывать. Ни дня не удастся. Это она правильно говорит. Даже если к ее жалким заработкам Майину потенциальную зарплату прибавить – все равно не удастся. Да и сама эта мечта про морозное окошечко – она такая… Такая маленькая и никчемная… Это ж как устать от жизни надо не старой еще, в общем, женщине, чтоб мечтать о морозном утреннем окошечке, за которое ей выходить не надо! Да еще и впустую мечтать…
– А я, Майка, когда ты мне про дядюшку-то Лениного отписала, уж грешным делом подумала – вот оно тебе, Алевтина, и счастье привалило… Вот же дура была! – грустно хохотнула мать, вяло махнув рукой над Майиной головой. – Ты не обижайся на меня, дочка, может, и зря я все это тебе говорю. Ровно как на исповеди грех раскрываю, как на чужой каравай рот раззявила. А только жизнь есть жизнь, Майка. Я и правда – обрадовалась. Думала, разбогатеет Леня и не захочет, чтоб его теща чужие полы намывала. А что, бывает же… Бывает, что зятья тещам помогают. Вот и сериал недавно я такой видела… Там женщина тоже одна с малыми детьми осталась, и…
– Мам, не надо… Пожалуйста, ну не говори больше ничего! Пожалуйста… – вдруг взмолилась Майя, резко поднимаясь с колен.
– Ой, да чего ты, Майка? Да я же так, к слову… Не надо и не надо, ладно. Не буду больше. Поплакала, и хватит с меня. Да и то – время уж ночь глубокая, а мне завтра вставать рано, на работу идти.
– Как обычно, в три места?
– Ага… В контору, в магазин да в поликлинику. Так что пойдем-ка спать, Майка.
– Мам, а может, я завтра за тебя схожу? А ты поспишь.
– Ой, да еще чего! – сердито махнула рукой Алевтина. – Я всем хвастаюсь, что у меня дочка хорошо живет, за богатого мужика вышла, и вдруг она придет шваброй махать! Нет уж! Еще чего не хватало! Ты лучше завтра белье постирай, там целая ванна детского замочена… Пойду я, лягу. А то не встану завтра…
Она тяжело поднялась со стула на отечных ногах, держась за поясницу, поковыляла к дивану. В соседней комнате пробормотал во сне что-то сердитое Ванька, прошумела проезжающая за окном легковушка, коротко обдав окна светом фар. Майя вытянула из-за двери свою раскладушку и, по пути прихватив из шкафа одеяло с подушкой, на цыпочках прокралась на кухню. Быстро соорудив себе постель, легла, закрывшись с головой одеялом. И заплакала. Горько, безутешно. Очень ей было жалко себя, и свою неприкаянную любовь жалко, и Леню, и маму… Вот зачем, зачем только мама ей про это морозное окошечко рассказала? Теперь так и будет оно перед глазами стоять – черное, вьюжное. Как укор ее дочерней совести. Вроде того – могла, да сама не захотела… Подумаешь – барыня, не может без любви прожить, видите ли. Пусть мама ломается на трех работах, а ей любовь подавай…
От совестливых мыслей плакалось еще горше. Так и не удалось ей заснуть этой ночью. И садилась, и вставала, и воду пила, и у окошка застывала – и впрямь морозного, причудливо разрисованного колкими ветками инея. За окном была глухая темная ночь. Потом, видимо, ночь кончилась, и наступило утро, и скрипнула дверь подъезда, выпустив в холод первого бедолагу – соседа Ивана Ильича с первого этажа. Пенсионера. Ему на керамический завод, где он с молодости мастером работает, два часа добираться надо. В холодном автобусе. Вон как пошел, засунув руки в карманы полушубка и безысходно втянув голову в плечи. Небось тоже о морозном окошечке сейчас думает, в которое можно в такое вот утро взглянуть, зевнуть и уйти обратно спать. А дочка его, вдова с двумя детьми, сама пусть денег на институтскую ребячью учебу добывает где хочет. Господи, ну далось же ей это окошечко, будь оно неладно, в конце концов! Что делать, раз жизнь такая? Что делать, что делать… Как будто ей и самой не понятно, что делать…