Страница 5 из 92
Вообще мне было трудно разделять испуг старших перед варварами. Константинополь казался мне таким огромным, могучим, неприступным. Какой враг решится полезть на его высокие стены? Кто осмелится приблизиться по морю к боевым кораблям, стоящим в гаванях, бороздящим волны Мраморного моря? А в праздники люди высыпали на улицы в таком самозабвенном ликовании, что их обычные страхи начинали казаться мне просто маскарадной забавой, острой приправой к развлечениям.
(Галла Пласидия умолкает на время)
Из Нолы, оставив дядю Понтия Меропия, я выехал в направлении Капуи. Добрый епископ стоял у ограды своей церкви и махал нам веткой маслины.
Здесь, я полагаю, следует рассказать о том, под какой личиной я проделал тогда, в 419 году, путешествие по Италии.
Поначалу я хотел прикинуться бедным паломником и брести от города до города, от церкви до церкви, не привлекая внимания ни стражников, ни грабителей. Зарабатывать я мог ремеслом писца, составляя жалобы и послания на базарах. Это оправдывало бы наличие письменных принадлежностей в моей котомке. Но моя премудрая, моя возлюбленная Афенаис, с которой я поделился своими планами перед отплытием из Греции (а я к тому времени уже делился с нею всем-всем), насмешливо сказала, что моя котомка по выходе из Рима согнет меня вдвое, а на подходе к Равенне сломает совсем.
— Ты собираешься записывать рассказы людей о Пелагии, — говорила она, болтая голой пяткой в воде ручья. — По-твоему, можно будет обойтись двумя-тремя папирусами? На самом деле тебе понадобятся тюки, сундуки и повозки. Где ты будешь все это прятать? Нет, надо устроить так, чтобы твои записи были у всех на глазах и в то же время невидимы. Да, вот какая чудная идея пришла мне в голову! Ты будешь путешествовать под видом странствующего врача. И всем объяснять, что на табличках и свитках у тебя лечебные заклинания и заговоры, которые ты везешь на продажу. В итальянских деревнях люди до сих пор верят в этот вздор. Особенно если записи сделаны по-гречески. Главное — не лениться, вставать пораньше и уходить из селения до рассвета. Чтобы твои пациенты не успели отыскать тебя наутро и поколотить.
О, моя Афенаис! Как она умела смеяться и смешить. Она подбрасывала и разглядывала занятную идею, как мячик, не забывая в то же время искать в ней полезное зернышко.
— Да-да, ты должен действительно заготовить несколько табличек-амулетов на продажу. Если же какой-то покупатель потянется к нужной записи, ты всегда можешь сказать, что для его болезни это заклинание не подходит. Может только навредить. Кроме того, есть много способов скрывать написанное. Галлы пишут молоком ослицы, отправляют невидимое послание, а получатель кладет папирус на горячий камень, и тогда буквы проступают. Или воспользуйся хитростью лаконцев. Ты наматываешь тонкую ленту папируса спиралью на бамбуковую трубку, пишешь на нем, а потом разматываешь, и буквы рассыпаются в полную бессмыслицу. Чтобы собрать их снова, нужно знать, на какую трубку намотать ленту. Ну и, конечно, если ты поедешь под видом врача, ты должен взять с собой Бласта Гигина.
Тут даже я забыл о серьезности своего путешествия и от смеха чуть не свалился с камня на стаю мальков в ручье.
Дело в том, что из трех слуг, отправленных отцом со мной в Афины, на годы учения, Бласт был единственным ни на что не годным. В нашем поместье в Македонии он пас овец и коз, проводил с ними и с собаками все время в горах и был вполне доволен жизнью. Но среди людей он делался беспокойным, взвинченным. Вдруг без причины плакал или сердился. Кроме того, часто бывал пьян с середины дня. Нет, вина ему не давали. Но его желудок обладал странным свойством превращать в вино любую еду. Только козье молоко и козий сыр оставляли его трезвым. Бласт хмелел от ковриги хлеба, от тарелки похлебки, от куска солонины, от печеного угря. И после этого делался не способным ни к какой работе. Его я взял лишь потому, что мать его, моя кормилица Гигина, ни за что не поехала бы без него. А без Гигины не хотел ехать я. Но об этом после.
Отсмеявшись, мы с Афенаис посмотрели друг на друга и вдруг поняли, что в шутке ее спрятан бутончик, который может распустить лепестки смысла. Дело в том, что среди рабов и сельской бедноты Бласт считался целителем. Они верили, что в его руках и глазах таится колдовская, целебная сила. Почти каждое утро под дверью домика, где он жил с матерью, какой-нибудь страдалец терпеливо дожидался его пробуждения. Приходить после обеда не было смысла — захмелевший Бласт явно утрачивал колдовские чары. Но по утрам он выходил полный строгой важности, ощупывал пришедшего в разных местах (часто вовсе не в тех, где гнездилась боль) и либо отсылал ни с чем, либо уводил с собой в дом.
Не знаю, что он с ними там проделывал. Сами больные уверяли, что ничего не могут вспомнить. Люди образованные и состоятельные, конечно, к Бласту не обращались, так что невозможно было получить разумного отчета о его приемах. Но мать его, Гигина, уверяла, что только он умеет прогнать боль из ее левого запястья. Причем без всяких мазей, или амулетов, или заклинаний. Просто подержит запястье между ладонями — и боль проходит.
Чем дольше я обдумывал свое путешествие, тем больше мне нравилась идея притвориться странствующим лекарем. И в этом случае Бласт мог оказаться неплохим помощником. При всех своих странностях был он парнем крепким, дружелюбным и послушным. Нужно было только следить, чтобы в дороге в дневное время у него всегда было козье молоко или козий сыр. Ну а если вечером, на постоялом дворе, он наестся бобов или вареных яиц до полного опьянения, беда невелика — к утру проспится, и можно будет ехать дальше.
Так и вышло, что Бласт отправился со мной в роли слуги, носильщика, погонщика мулов и санитара.
Плавание из Пирея в Брундизий растянулось на десять дней из-за скверной погоды. Капитан-критянин честно предупреждал меня, что в апреле ветер часто бывает неблагоприятным и что он решается плыть только потому, что в мае цены на зерно, которое он везет, сильно упадут — подоспеют купцы с хлебом из Африки. Я тоже не мог откладывать свою поездку, но о причинах спешки говорить ему не стал. Критянин казался равнодушным к вопросам веры и ко всем богам, кроме Плутоса, но никакая осторожность не могла быть лишней в те годы.
Фрументария, на которой мы плыли, была построена совсем недавно, и под солнцем доски ее начинали выпускать смолу и крепкий лесной запах. Плоский медный Меркурий вертелся на верхушке мачты, указывая своим жезлом направление ветра. Поначалу море притворялось добрым и спокойным. Гребцы, послушные флейте келевста, ритмично поднимали весла и посылали корабль вперед мягкими толчками. Я пользовался штилем для того, чтобы расшифровать некоторые высказывания Пелагия, сохранившиеся у меня в скорописи. Приведу здесь те, глубина которых пугает меня до сих пор:
«Трудно, очень трудно поверить в то, что наши грехи могут быть прощены Господом. Но если поверить в это, грешить дальше становится еще стыднее…»
«Каждый человек рожден с зерном простоты в душе. Все человеческие науки направлены на разрушение этой простоты. Христианство — на взращивание ее. Разрушь простоту — и ты достигнешь успеха в мире. Но вечность будет потеряна для тебя. Следуй своей простоте — и ты будешь отвергнут миром. Но вечное примет тебя…»
«Страх Божий — серьезная вещь, непосильная детской душе. Пытаясь воспитывать детей в христианской вере, мы поневоле убираем из нее все страшное, чтобы не искалечить души своих детей. Но из-за этого вырастают взрослые, считающие христианство набором сказок, не видящие разницы между Олимпом, Синаем и Голгофой».
После того как мы обогнули Лаконию и двинулись на север, вдоль берегов Пелопоннеса, ветер стал налетать довольно часто. Мне пришлось спрятать свои таблички и папирусы. Гребцы убрали весла и полезли на мачты натягивать крепкие бычьи кожи. Нагруженная зерном фрументария сидела в воде глубоко, волнам было нелегко раскачать ее. Б о льшую опасность представлял дождь, скрывавший от нас берега. Не видя ни солнца, ни луны, ни полосы прибоя, кибернет часто впадал в растерянность, не зная, куда повернуть рулевое весло. Капитан проводил почти все время, стоя рядом с ним на корме.