Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13



Глава XXXIV

В возрасте сорока девяти лет Моум Гравер подвергся нападению. Случилось это в римской кампанье,[35] 8‑го числа июня месяца 1666 года. О происшествии этом свидетельствует рапорт римских лучников с вышеуказанной датою, за одиннадцатью подписями. В то время гравер жил один. Вот он сидит на склоне холма среди руин, прислонясь спиною к тоненькому зеленому дубку и надвинув на лоб широкополую соломенную шляпу, скрывающую его лицо от чужих глаз и от солнца. Он дремлет.

Внезапно его сон грубо прерван: молодой парень, схватив гравера за шиворот, валит его на сухую землю и вонзает нож в горло.

Моум ощущает мучительно знакомый запах.

Он вскидывает глаза на незнакомца, который вознамерился его зарезать. Смотрит – и черты лица юноши потрясают его. Он не отводит взгляда от нападающего. Он не кричит. Странным образом ему вспоминается гравюра на дереве Яна Хеемкерса, у которого он учился в Брюгге. На этой гравюре Хильдебранд стоит перед Хадубрандом,[36] поднявшим на него меч. Отец видит сына, готового убить его. Он видит, что сын его не узнаёт. Он видит свою смерть во взгляде родного сына. Но отец молчит. Молодой человек – на вид лет двадцати шести – вонзает клинок ему в горло. Из раны брызжет кровь. Похоже, именно так из зимы рождается весна.

В этот миг за кустом бузины над их головами мелькнула тень: какой‑то человек с мешком за спиной опрометью помчался вниз по холму, прямиком через камни, крапиву, чертополох, цилиндрические обломки колонн и хилую дубовую поросль.

Парень вдруг оставил полузарезанного Моума валяться в пыли холма, вскочил и со всех ног кинулся вдогонку за беглецом.

Глава XXXV

Моум распростерт на соломенном тюфяке в хижине пастуха. Это все там же, среди холмов. Врач обматывает ему шею белым полотняным бинтом, чтобы остановить кровь. Гравер вспоминает недавнюю сцену. И шепчет прерывающимся голосом: «Мне кажется, я всю свою жизнь был завистлив. Зависть предшествует воображению. У зависти взгляд острее, чем у глаза».

Перед ним стоит молодой человек лет двадцати шести – тот самый, что напал на него. Вокруг четверо римских лучников. Он стоит выпрямившись, он бледен, он очень красив, руки его стянуты за спиной веревкою; он не может связать двух слов по‑итальянски – лепечет что‑то бессвязное.

Рядом с ним бродячий торговец фаянсом; он глядит на юношу с вожделением, нет, даже с пылким обожанием и пытается его защитить.

Наконец молодой человек говорит по‑фламандски ближайшему лучнику, что он может объясняться только по‑фламандски и не владеет языком римлян. Он говорит по‑фламандски, что обознался. И шепчет на скверной латыни, умоляюще глядя на раненого: «Perdonare mihi! Perdonare mihi!»[37]

Глава XXXVI

Внезапно Моум разрыдался и отвернулся лицом к стене. Он тихо спросил по‑фламандски в полутьме хижины:

– Откуда ты?

– Брюгге.

– Как твое имя?

– Ванлакр.

На это гравер ответил молчанием.

Ванлакр же продолжал:

– Я прибыл в Рим нынче утром. Тут у меня украли все вещи. Я приехал сюда, чтобы разыскать моего отца. Говорят, что мой настоящий отец живет в Риме и продает свои офорты на виа Джулия. Но хозяин лавки отказался дать мне его адрес. Знаете ли вы этого гравера?

– Нет. Я с ним незнаком, – ответил Моум по‑фламандски, не оборачиваясь.

Таким образом гравер все время оставался в тени.

Тогда юноша, чьи руки были по‑прежнему связаны за спиной, бросился на колени перед тюфяком, прямо на земляной пол. И снова умоляюще спросил по‑фламандски человека, которого только что ранил: «Этого гравера зовут Моум. Знаете ли вы его?»



– Нет. Я с ним незнаком, – повторил Моум.

– В мешке, который у меня украли, был эстамп – портрет моей матери, сделанный Моумом. Портрет отличается таким чудесным сходством, что любой человек, взглянув на него, тотчас узнает ее, – продолжал юноша‑фламандец. – Этот портрет мог бы опровергнуть любое обвинение, выдвинутое против меня. Он тотчас развеял бы все подозрения. Но у меня его больше нет.

– Может быть, вора или мешок найдут, – сказал Моум.

– О, я надеюсь! – вскричал молодой человек.

В этот момент в хижину вошел консул Фландрии и Голландии.

– Еще раз простите меня, сударь, – повторил на фламандском красивый юноша, стоя на коленях возле тюфяка, на котором лежал Моум. – Я принял вас за человека, укравшего мой мешок со скарбом.

Пока он говорил это, консул, врач и лучники препирались меж собой.

Тогда Моум сказал лучникам по‑итальянски:

– Отпустите этого юношу.

Лучники, однако, вовсе не собирались щадить фламандца. Тогда Моум кое‑как приподнялся на своем ложе. По его лицу бежал пот. Бинт на шее был насквозь пропитан кровью. Из глаз катились слезы. Из носа текло. Он кашлял, давясь слюною. Вид его внушал омерзение более, чем когда‑либо. Трясущейся рукой он вынул из штанов кошелек. Дал золотой врачу, перевязавшему его рану. Дал четыре золотых лучникам. Тотчас один из них схватил Ванлакра за шиворот, поставил на ноги и развязал ему руки. Лучники велели врачу написать рапорт, который они должны были представить начальству. Затем они дали подписать это донесение консулу и торговцу фаянсом. Следом расписался священник. За ним – молодой Ванлакр. Юноша в последний раз обернулся к Моуму, распростертому на соломенном тюфяке; он так и не узнал его. Бросившись на колени, он поцеловал руку гравера, бормоча свое дурацкое «Регdonare mihi! Perdonare mihi!», затем одним прыжком вскочил на ноги и выбежал прочь, не поблагодарив ни консула Фландрии, ни лучников, ни торговца фаянсом. И вот он уже во дворе. Всполошенно кудахчут куры. Он мчится вверх по холму.

Глава XXXVII

За Моумом прислали экипаж, который доставил его с Авентинского холма к Porta Portuensis.[38] Гравера перевезли в его особняк. Он приказал обеим своим служанкам закрыть двери дома для всех, кроме его друга Клода. И они не впускали никого, кто стучал или скребся в ворота двора, выходившие в узкий, заросший мхом проулок. Один лишь Клод Желле навещал его по вечерам. Заслышав условный стук художника, служанки отворяли дверь. Они помогали старому подагрику взобраться по каменной лестнице узкого ветхого дома на самый верх, на террасу. Подавали мужчинам вино и суп и оставляли их беседовать наедине под навесом, в вечерней прохладе. Моум Гравер постепенно худел. От раны у него в горле, возле голосовых связок, образовался дивертикул,[39] почти лишивший его голоса. Теперь он мог глотать только жидкую пищу.

Глава XXXVIII

Беседы Моума Гравера и Желле Живописца.

«Не назови молодой человек своего имени, я так и не понял бы причину радости, охватившей меня в миг, когда он вонзил мне нож в горло там, на холме».

Вначале Клод Лотарингец не понимал ни слова из того, что говорил гравер; он молча слушал неразборчивый шепот, полагая, что его другу приятно исповедаться человеку, чья родня до сих пор жила в Лотарингии, как и его собственная.

«Я учуял восхитительный запах, исходивший разом и от его руки, и от дыхания, когда он яростно кричал, стоя надо мной. И это не был запах бузины».

Еще Моум сказал: «Рим перестал быть непроницаемым, каким был до того, как прошлое, переполнив его, хлынуло через стены».

Однажды Клод все же не вытерпел и обиженно заметил: «Вы говорите загадками. И это раздражает того, кто вас слушает».

На это Моум откликнулся таким рассуждением: «Мы вступаем в возраст, где властвует не жизнь, но время. Мы перестаем видеть течение жизни. Мы видим одно только время, пожирающее жизнь, всю без разбора. И тогда сердце сжимается от тоскливого страха. И человек рад ухватиться за любую соломинку, лишь бы еще хоть немного посмотреть спектакль жизни, исходящей кровью с начала и до конца света, и не рухнуть в бездну».

Клод Живописец заявил, что эти слова ничуть не яснее предыдущих, даже если Моум и строит фразы по всем правилам риторики.

Тогда Моум сказал: «В глубине души человеческой таится непроницаемый мрак. Каждую ночь женщины и мужчины погружаются в сон. Они погружаются во мрак, словно тьма несет им воспоминание.