Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 11

– Угрожаешь?

– Предупреждаю.

Я много думал о том, стоит ли предавать бумаге сию тягостную историю, каковая, быть может, навлечет позор не только на меня и несчастного брата моего, но и на нашего отца, человека, которого я долгие годы полагал в высшей мере достойным. Помимо прочего, рассказ мой способен вновь раздуть пламя вражды, утопленное было кровью, и пробудить к жизни позабытую ненависть, кою могут испытывать лишь те, кто подобен друг другу больше, нежели того желает.

Но меж тем тягостные воспоминания и глубочайшее чувство вины терзали меня все эти годы, изводя разум во сне и наяву. И вот теперь я, стоя на пороге могилы, ослабевший и отчаявшийся, готов поддаться, ибо верю, что исповедь и чистосердечное раскаянье спасут мою бессмертную душу. А молитва и те пятнадцать ливров, пожертвованные мною аббатству Шаз, дабы оное включило имя бедного Антуана в список для поминовения, облегчат страдания его в мире вечном. И слабая надежда, что в час Страшного суда Спаситель наш милосердный, внемля голосам человецев, помилует грешную душу Антуана, держит меня в этой жизни.

Однако же, отвлекшись, я утратил нить мысли, каковая связала бы события давнего прошлого и позволила излить их в связный, смею уповать, рассказ.

В то злосчастное лето, в которое начался кровавый счет жертв Зверя, я был еще молод, горяч, своеволен и, по словам отца моего, Жана Шастеля, никчемен. Я давно утратил отцовское благословение и так же, как некогда своим появлением на свет внушил надежды, ныне являл собой лишь разочарованье.

Каюсь, что в то время меня более занимали собcтвенные проблемы, каковые казались мне неразрешимыми, а потому я отчаянно топил их в вине и женской ласке, благо и то, и другое можно было сыскать безо всякого труда. И пусть я не видел ничего дурного в своих увлечениях, находя в них единственную отдушину, но по прежней привычке скрывал их от отца, не без оснований полагая, что он, будучи человеком весьма набожным, не одобрит. А то и вовсе разгневается, и поскольку мне случалось не единожды бывать свидетелем безудержного гнева, вызвать каковой могла самая простая, пустяковая причина, я вовсе не желал давать действительных поводов.

Но прихожу к мысли, что рассказ следует начать задолго до проклятого лета 1764 года, ибо оно и все последующие печальные годы, омраченные знаком Зверя, суть следствие. Сама история началась много, много раньше.

Итак, отец наш, Жан Шастель, истинный католик крепкой веры, был человеком пусть и лишенным титула, однако происхождения благородного, о чем никогда не забывал, и умеренного достатка, который являлся следствием отцовской сноровки в ведении дел и благосклонности, что испытывал к нашей семье граф де Моранжа. Отец же платил покровителю и благодетелю верностью, истинные причины каковой в то время мне были неведомы.

Внешность отца была благообразна и свидетельствовала о великой внутренней силе, каковая находила отражение в крепости телесной. Поговаривали, что по молодости он был буен и невоздержан в желаниях, однако же годы и жизнь смирили бурление страстей, но не погасили пламя в очах его. В гневе, как я уже упоминал, он был свиреп и не властен над собою, о чем, случалось, после жалел, хотя и не пытался как-либо исправить содеянное.

Мать моя, Анна, напротив, отличалась характером тихим и робким, она не смела перечить отцу и тихо угасала, пока в один печальный день не покинула сию юдоль скорби. Тогда я был вне себя от горя, теперь же полагаю, что Господь милостиво избавил ее ото всех бед, которые посыпались на нашу семью, ведая, что сей светлый разум и доброе сердце не выдержат тягот бытия.

Ах, матушка, ежели ты у Престола Его, как и подобает истинной святой – а я уверен, что более благочестивой женщины не сыскалось бы во всем Лангедоке, а то и во Франции, – замолви слово за сына твоего, Антуана, за мужа Жана и за меня, Пьера, не оправдавшего надежд и чаяний.

И да смилостивятся над нами и Отец, и Сын, и Пресвятая Дева.

Господь благословил матушку нашу девятерыми детьми, однако по причине слабого здоровья все они, кроме меня и моего брата, покинув материнскую утробу, столь же легко покидали и сей мир. И снова теперь мне видится в печалях тех промысел Божий, ибо как знать, на скольких бы еще пало проклятье безумия?





Однако, возвращаясь к рассказу. Он был славным юношей, наш Антуан. Открытый, незлобивый, чудесным образом соединивший в себе свет и тихое очарование нашей матери с отцовской статью да упрямством. Сравнивая себя с ним, я снова и снова убеждался, что менее силен и ловок, напрочь лишен обаяния и где-то, против воли даже, мрачен не в меру. Мой разум по-крестьянски медлителен и тяжеловесен, и любая мысль в нем суть плод многих усилий. Я, пусть и рожденный первым, во всем ином оставался вторым. И весьма часто в глазах отца, устремленных на Антуана, видел подтверждение собственных выводов, мучительных, но верных: Антуан должен продолжать род Шастелей. А мне, освобождая путь брату, надлежит удалиться от тягот мира и провести дальнейшую жизнь свою в стенах аббатства. Но я был слишком труслив, чтобы и вправду осмелиться на подобное. Антуан же был слишком добр, чтобы требовать этой жертвы. И доброта его еще больше склоняла меня к мыслям о собственном ничтожестве.

О как мне сейчас стыдно за ту радость, которую я испытал, узнав, что Антуан записался во флот. Я думал не о долгом расставании с любимым братом, не о тяготах, лишениях и опасностях, что станут на пути его. Я думал о себе и о том, что теперь он, совершенный во всем, будет вдали. Я тщетно уповал, что без Антуана наш отец, наконец, обратит свой взор в мою сторону. И желанию моему было суждено сбыться.

Я не хочу описывать те давние обиды и собственные мои мучения, ибо справедливо полагаю: они интересны лишь мне. Я скажу лишь, что с отъездом Антуана жизнь моя, и без того не слишком радостная, стала и вовсе невыносимой. Когда же отец узнал о величайшем несчастье, что, подобно грому небесному, обрушилось на нашу семью, он обезумел. Неистовый, извергал он проклятья, призывая гневБожий на мою несчастную голову, обвиняя в слабости и никчемности, требуя у небес справедливости,чтобы вернули они Антуана, а забрали меня.

 – Ты! Ты, упрямец, заставил уйти его из дому! Ты, проклятый Каин, виновен в гибели брата! – кричал он, пугая слуг и потрясая кулаками, грозя не то еще мне, не то самому Господу Богу. А я молчал, не смея перечить.

И молчание это длилось вечность, пока в доме нашем не появилась скудная надежда: известие, что Антуан не убит берберийскими пиратами, как нам было отписано прежде, но, вероятно, лишь ранен и захвачен в плен. А значит, они, нечестивые и жадные до золота, обратятся за выкупом.

Но дни шли. В молитве по утрам, в проклятиях и обвинениях по вечерам. В разрыве помолвки с милой моей Катариной, которая, оскорбленная и опозоренная таким поступком, справедливо отказала мне от дома, а в скорости обручилась с другим. И разве мог я винить ее? Как не мог винить и отца, сломленного несчастьем.

 – Ах, когда бы мог я изменить все, – приговаривал он, поворачиваясь ко мне спиной. – Когда бы мог...

И я соглашался. Я сам искал перемен и однажды сказал, что уйду в монастырь, благо аббат, понимая все тонкости моего положения, согласился принять меня под благословенный кров Сен-Прива. О, какую бурю гнева вызвало это известие! Отец, не памятуя себя от ярости, схватился за плеть:

 – Ты, ничтожество! – кричал он, обрушивая удар за ударом на мою спину. – Теперь ты хочешь бежать? Предавши брата, предать и весь род? Нет, не бывать этому!

Утомившись, он упал на стул и, закрыв лицо руками, зарыдал, оплакивая и себя, и меня, и несчастного Антуана.

Если б знать, сколь горя принесет его возвращение.

Признаюсь, что я не сразу заметил перемены, произошедшие с отцом, ибо был погружен с головой в собственные горести, залечивая самолюбие и разбитое сердце вином, о чем, верно, упоминал. Однако же в один из вечеров, привычно тягостных и сдобренных одиночеством, в поместье случился гость. Был он высок, худ и костляв, смугловат и с виду мрачен. Одежда его, добротная, но без лишней роскоши, явно была неудобна ему, но он стойко терпел неудобства.