Страница 206 из 214
Л. Н. Толстой называл «Тоску» в числе лучших рассказов Чехова (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки, вып. 2. М., 1923, с. 30).
Ванька
В рассказе отразились личные впечатления писателя, всю жизнь помнившего свое нелегкое детство. «Деспотизм и ложь исковеркали наше детство до такой степени, что тошно и страшно вспоминать», — писал он брату, Ал. П. Чехову, 2 января 1889 г. Уже после смерти писателя тот же брат его вспоминал, каким «кошмаром» висели над Чеховыми-детьми «спевки, пение в безголосом хоре в церквах и внушавшая отвращение лавка со всеми теми ненормальностями и мучениями, вспоминая о которых, покойный писатель с горечью говорил: В детстве у меня не было детства…» («Чехов в восп.», с. 63).
Писатель С. Т. Семенов рассказывает, как «восхищали» Л. Н. Толстого «детские фигуры Чехова, вроде «Ваньки» (там же, с. 369); сам Толстой называл рассказ в числе лучших произведений Чехова.
Степь
Прошло почти два года после письма Д. В. Григоровича, прежде чем Чехов, следуя его неоднократным советам написать «крупную» вещь, принялся за «труд обдуманный», «писанный не в один присест». То была «Степь». Готовился к ней Чехов основательно. К концу 1887 г. он почувствовал, что может приступить к работе, которой сам придавал решающее значение в своей жизни: «…я переживаю кризис. Если теперь не возьму приза, то уж начну спускаться по наклонной плоскости» (А. С. Лазареву-Грузинскому, 4 февраля 1888 г.).
1 января 1888 г. Чехов сообщает писателю И. Л. Леонтьеву-Щеглову: «…я начал пустячок для «Северного вестника»…» — а через несколько дней пишет В. Г. Короленко: «Для почина взялся описать степь, степных людей и то, что я пережил в степи» (9 января). Более месяца работает писатель над «Степью». И ни об одном из своих произведений не поминал Чехов в письмах так часто, как о «Степи». Письма его свидетельствуют о большом творческом подъеме и больших творческих волнениях и тревогах, связанных с созданием повести. Он хорошо понимал, что пишет нечто необычное: «странное и не в меру оригинальное» (Д. В. Григоровичу, 12 января).
Своеобразие повести заключалось и в особой манере повествования, и в непривычной сложности композиции, о которой Чехов писал: «Каждая от дельная глава составляет особый рассказ, и все главы связаны, как пять фи гур в кадрили, близким родством. Я стараюсь, чтобы у них был общий запах и общий тон, что мне может удаться тем легче, что через все главы у меня проходит одно лицо. Я чувствую, что многое и поборол, что есть места, которые пахнут сеном…» (Д. В. Григоровичу, 12 января). Будучи чрезвычайно требовательным к себе и своему труду, Чехов все же чувствует постоянную тревогу и неудовлетворенность: «…от непривычки писать длинно, от страха написать лишнее я впадаю в крайность: каждая страница выходит компактной, как маленький рассказ, картины громоздятся, теснятся и, заслоняя друг друга, губят общее впечатление» (В. Г. Короленко, 9 января); «В общем получается не картина, а сухой, подробный перечень впечатлений, что-то вроде конспекта; вместо художественного, цельного изображения степи я преподношу читателю «степную энциклопедию». Первый блин комом» (Д. В. Григоровичу, 12 января). Но, несмотря на сомнения и тревоги, работал Чехов с подъемом и верой в удачу: «Тема хорошая, пишется весело…» (В. Г. Короленко, 9 января); «Описываю я степь. Сюжет поэтичный, и если я не сорвусь с того тона, каким начал, то кое-что выйдет у меня «из ряда вон выдающее» (А. Н. Плещееву, 19 января); «Пока писал, я чувствовал, что пахло около меня летом и степью» (ему же, 3 февраля).
В первых числах февраля повесть была закончена и отправлена в «Северный вестник».
Поэт А. Н. Плещеев прислал восторженный отзыв: «Прочитал я ее с жадностью. Не мог оторваться, начавши читать. Короленко тоже… Это такая прелесть, такая бездна поэзии, что я ничего другого сказать Вам не могу и никаких замечаний не могу сделать — кроме того, что я в безумном восторге. Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую, большую будущность. Что за бесподобные описания природы, что за рельефные симпатичные фигуры… Пускай в ней нет того внешнего содержания — в смысле фабулы, — которое так дорого толпе, но внутреннего содержания зато неисчерпаемый родник. Поэты, художники с поэтическим чутьем должны просто с ума сойти. И сколько разбросано тончайших психологических штрихов» (8 февраля — «Слово», с. 238–239). Очень ценен был для Чехова отзыв М. Е. Салтыкова-Щедрина, переданный ему сыном поэта Плещеева, А. А. Плещеевым. «Был отец у Салтыкова, который в восторге от «Степи». «Это прекрасно», — говорит он отцу и вообще возлагает на Вас великие надежды. Отец говорит, что он редко кого хвалит из новых писателей, но от Вас в восторге» (ЦГАЛИ).
Вокруг повести разгорелись жаркие споры. Об одном из таких споров вспоминает И. Е. Репин: «Чехов был еще совсем неизвестное, новое явление. Большинство слушателей, и я в том числе, нападали на Чехова и его новую манеру писать. Нечто бессюжетное, бессодержательное… Тогда еще тургеневскими канонами жили литераторы. «Что это: ни цельности, ни идеи во всем этом!» — говорили мы. Со слезами в своем симпатичном голосе отстаивал Вс. Мих. (Гаршин. — В. П.) красоты Чехова, говорил, что таких перлов языка, жизни, непосредственности еще не было в русской литературе. Как он восхищен был техникой, красотой и особенно поэзией этого восходящего, тогда нового светила русской литературы!!» (И. Е. Репин. Письма к писателям и литературным деятелям, 1880–1929. М., «Искусство», 1950, с. 168). Даже Григорович увидел в «Степи» бедность содержания: «…рама велика для картины, величина холста не пропорциональна сюжету» (8 октября — «Слово», с. 212). Приверженцу старой школы, ему оказались не по плечу новаторские искания Чехова. И лишь позднее поиски Чехова в области формы, его художественная дерзость были по достоинству оценены великим мастером — Л. Н. Толстым: Чехова как художника «даже сравнивать нельзя с прежними писателями — с Тургеневым, Достоевским или со мной… манера какая-то особенная, как у импрессионистов. Видишь, человек без всякого усилия набрасывает какие-то яркие краски, которые попадаются ему, и никакого соотношения, по-видимому, нет между всеми этими яркими пятнами, но в общем впечатление удивительное» («Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников», в двух томах, т. II. Гослитиздат, 1960, с. 119). М. Горький призывал «учиться писать» по повести «Степь»: «все — ясно, все слова — просты, каждое на своем месте» («Горький и Чехов», с. 177). И, кончая воспоминания о Чехове, с некоторой завистью пишет: «Хорошо бы написать о нем так, как сам он написал «Степь», рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво грустный» («Чехов в восп.», с. 511).
Закончив повесть, Чехов был полон решимости, «если она будет иметь хоть маленький успех», положить «ее в основание большущей повести и… продолжать» (А. Н. Плещееву, 3 февраля), и вскоре он даже наметил судьбы героев будущей «большущей повести». Однако эта повесть, как и роман его, не были написаны. Впоследствии, когда Чехову говорили: «Бросьте писать рассказики. Мы ждем от вас крупного», он поправлял пенсне, поглаживал волосы, неопределенно покрякивали жаловался друзьям: «Под именем «крупного» они подразумевают длинное. Они все привыкли мерять погонными саженями» (П. П. Гнедич. Книга жизни, изд-во «Прибой», 1929, с. 178–179).
Именины
Рассказ отличает необычайно тревожный и глубокий интерес к общественным проблемам времени, интерес, который отныне будет звучать в творчестве Чехова неизменно.
15 сентября 1888 г. Чехов сообщает А. Н. Плещееву, что пишет рассказ «помаленьку, и выходит он… сердитый», а 30 сентября, что рассказ окончен: «вышел немножко длинный… немножко скучный, пожизненный и, представьте, с «направлением». Отправляя «Именины» в редакцию, Чехов опасался, как бы их смысл не был искажен чужой правкой: «…я просил не вычеркивать в моем рассказе ни одной строки. Эта моя просьба имеет в основании не упрямство и не каприз, а страх, чтобы через помарки мой рассказ не получил той окраски, какой я всегда боялся», — это он пишет Плещееву 4 октября и в тот же день вдогонку посылает еще одно письмо, в котором поясняет суть рассказа и одновременно выявляет свою общественную позицию: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индифферентист… Я ненавижу ложь и насилие во всех их видах… Фарисейство, тупоумие и произвол царят не в одних только купеческих домах и кутузках; я вижу их в науке, в литературе, среди молодежи… Фирму и ярлык я считаю предрассудком. Мое святое святых — это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались».