Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 132 из 161



То было единственное утешение, полученное Орасом от предводителя бузенготов, и волей-неволей приходилось это утешение принять. Поздно было оспаривать его справедливость и своевременность, ибо еще до бегства Марты, до испытанного им великого отчаяния он сам вызвался — то ли из тщеславия, то ли от скуки, то ли из честолюбия — принять участие в первом же деле. Если верить Жану, случай должен был вскоре представиться. Орас торжественно подтвердил свои обеты; и Жан, имевший слабость все прощать тому, кто готов был с оружием в руках искупить свой грех, немедленно вернул Орасу уважение, дружбу и преданность. Он согласился ухаживать за ним, гулять с ним и поддерживать в нем бодрость духа, готовя его к великому дню, который, по его словам, должен был наступить не позже, чем завтра. Орас, возобновив приготовления к смерти, перестал оплакивать Марту и не смел даже упоминать ее имени.

Целый месяц прошел с исчезновения молодой женщины. Никому из нас не удалось ничего разузнать — Марта не подала о себе весточки даже Эжени или Арсену, которые рассчитывали, что им-то она уж непременно напишет. И это пробудило все наши прежние страхи. Я начинал опасаться, что она бежала из Парижа, чтобы скрыть от нас самоубийство или, может быть, тяжелую болезнь, грозившую ей мучительной смертью, но не смел поделиться своими предположениями с друзьями. Думаю, что и другими владело то же уныние. Я почти не видел Арсена. Орас не произносил имени несчастной и, казалось, вынашивал зловещие намерения, на которые намекал мне с трагическим и мрачным видом. Эжени часто украдкой плакала. Ларавиньер больше чем когда-либо был занят подготовкой заговора — политика захватила его целиком.

Между тем госпожа де Шайи-мать написала мне, что в соседнем с ее имением городке были случаи холеры. Она боялась не за себя (об этом она и не думала), но за друзей, за близких, за своих крестьян и горячо и настойчиво просила меня побыть это тяжелое время у них в деревне. В наших местах не было врача; в Париже холера затихала. Видя в этом долг человеколюбия и дружбы, ибо опасность грозила всем бывшим друзьям моего отца, я решил ехать и взял с собой Эжени.

Орас приходил несколько раз прощаться. Он поздравлял меня с тем, что я могу покинуть «этот ужасный Вавилон», говорил, что может мне только позавидовать и что если бы это было в его власти, то сбежал бысо мной. Словом, я понял, что ему нужно излить душу, и, прервав на несколько часов подготовку к отъезду, увел его в Люксембургский сад и попросил объясниться. Он заставил довольно долго упрашивать себя, хотя ему самому очень хотелось все рассказать. Наконец он произнес:

— Я вижу, что должен открыться вам, хоть я и связан страшной клятвой. Я не могу действовать вслепую в таких серьезных обстоятельствах. Мне нужен разумный совет, и только вы можете мне его дать. Итак, поставьте себя на мое место: допустим, вы поклялись жизнью, честью, всем самым для себя священным — разделять убеждения и содействовать политическим целям какого-нибудь человека; и вдруг вы замечаете, что человек этот заблуждается, что он может совершить ошибку, погубить дело… больше того, что вы переросли его идеи, — и теперь, когда вы прозрели, принципы его стали просто нелепы в ваших глазах; как вы думаете, имел бы он право презирать вас, имел бы хоть один человек в мире право порицать вас за то, что вы отстранитесь от дела и порвете с руководителями накануне его свершения? Отвечайте, Теофиль. Это серьезнее, чем вы думаете, — ведь речь идет о моей репутации, о моей чести, о моем будущем.

— Прежде всего, — сказал я, — рад слышать, что вы заговорили о будущем, ибо вот уже месяц, как меня пугает ваша мрачность и непрестанные мысли о смерти. Но вы предлагаете мне быть судьей в политических вопросах. Это не легко; вам известно, сколь ложно мое положение; я сын дворянина, друг и родственник легитимистов, и мне приходится быть весьма осмотрительным, чтобы не дать повода к кривотолкам. Хотя мои принципы, мои убеждения, моя вера и симпатия, быть может, более демократичны, чем даже идеи Ларавиньера и его друзей, я не могу, как это ни странно и как это мне ни тягостно, протянуть им руку и идти с ними вместе. Меня сочтут перебежчиком, меня станут презирать в том лагере, к которому я принадлежу по происхождению, а лагерь, к которому я примкну, оттолкнет меня с недоверием. Я разделяю судьбу немалого числа искренних молодых людей, которые не могут сразу отречься от веры своих отцов, — а жаль, у них горячее сердце и надежная рука. Они понимают, что прошлое проиграло свою игру, что его не стоит далее отстаивать, что победа нового справедлива и священна; они хотели бы открыто выступить за равенство, ибо почитают и стремятся осуществить его. Но тут перед ними встают условности: нарушить их не дозволено, ибо и та и другая сторона требуют уважения к этим условностям, отлично сознавая, насколько они произвольны, несправедливы и бессмысленны. Итак, я вынужден устраниться от политической деятельности; и когда я стану избирателем, не знаю, смогу ли я голосовать с тем беспристрастием и здравомыслием, с каким бы мне хотелось исполнить эту благородную обязанность. Словом, до поры до времени я вынужден довольствоваться — и кто знает, на сколько лет! — философскими рассуждениями о людях и событиях моего времени. И хоть порой это и горько, особенно когда сознаешь, что тебе всего двадцать пять лет и что в душе твоей кипят отвага и пыл молодости, но зато как радостно становится при мысли, что тебе надолго заказаны политические страсти с их ошибками, заблуждениями и невольным злом и что тебе дано, не совершая подлости, хранить свои социальные убеждения во всей их чистоте. Но как же может человек, стоящий в стороне от вашего движения, далекий от социальных бурь, указать вам правильный путь, вам — республиканцу по натуре, по положению и даже, так сказать, по самому рождению?

— Все, что вы сейчас сказали, — ответил Орас, — наводит меня на серьезные размышления. Итак, значит, можно любить республику и осуществлять ее принципы, не бросаясь при этом очертя голову в мятежи, подготавливающие ее приход? Да, конечно, я это знал, я это чувствовал, я давно об этом думал! Над всеми этими преходящими грозами есть высшая область — область философской мысли! Есть точка зрения более истинная, чистая и возвышенная, чем все мятежные декламации и заговоры!

— Так я решил этот вопрос для себя, и только потому, что занимаю совершенно особое положение в современной борьбе, — возразил я. — Не знаю, как поступил бы я на вашем месте; одно могу сказать, что, будь я, как большинство молодых людей моей касты, роялистом, легитимистом и католиком, я, не колеблясь, примкнул бы к герцогине Беррийской, [145]как к выразительнице определенного политического принципа.

— И приняли бы участие в гражданской войне? — сказал Орас. — Это мне и предлагают; вот куда хотят меня вовлечь. А мне противны такие средства, я больше уповаю на провидение.



— В добрый час! Но в таком случае вы отказываетесь играть активную роль, ибо при настоящем положении вещей парламентская революция растянется по меньшей мере на целое столетие.

— Народ не станет ждать целое столетие! — вскричал Орас, забывая о личном вопросе ради вопроса общего.

— Будем же последовательны, — сказал я, — либо произойдут бурные революционные потрясения, и тогда неизбежны ожесточенные схватки; либо будут продолжаться длительные словесные бои, упорная борьба принципов, верный, но медленный прогресс, при котором нам обоим ничего другого не остается, как изучать для собственной пользы уроки истории. Это не так-то уж мало, и я удовольствуюсь этим.

— Все произойдет быстрее, чем вы полагаете, я же рассчитываю помогать делу словом или пером, если только найду подходящую трибуну или газету.

— В таком случае вы можете без колебаний отойти от мятежа; я тем более ценю вашу мужественную твердость, что искушение велико и даже я, сторонний наблюдатель, по временам испытывал соблазн принять участие в борьбе.

145

Герцогиня Беррийская(1798–1870) — вдова сына Карла X, герцога Беррийского, мать претендента на французский престол графа Шамбора.